Некоторые ребята были способны слушать чтение Ямеса Линдгрена целых три часа; за такую выносливость их прочили в проповедники. Ямеса Линдгрена в округе вполне почитали, но у него был усыпляющий голос, и каждые полчаса он закладывал за тубу новую порцию табака, даже во время чтения Русениуса. За неделю до приезда Ээвы-Лисы, но уже после того, как Юханнес узнал, что она прибывает, часы в молельном доме промелькнули словно во сне, так что совершенно очевидно — он нервничал.
Картина в алтаре молельного дома изображала Иисуса, друга всех детей, и на раме у нее белела зазубрина. Молельный дом был желтый. Зеленый дом, верно, смотрелся очень красиво, когда она пришла, на фоне свежевыпавшего снега и желтых листьев.
Я пишу об этом без горечи.
Зеленая окраска нашего дома всем нам казалась немножко странноватой, поскольку большинство домов были красные. Но деревенские все же считали, что к этому не стоит относиться слишком серьезно, и ничего не говорили, во всяком случае, ни Юханнесу, ни мне. Впрочем, мы были малолетки, надо держать язык за зубами. Ушки на макушке, и так далее. Как тут ни кумекай, кто из нас — Юханнес или я — имел право жить в зеленом доме, но у нас было немало родни в деревне. Поскольку папа выкрасил дом в зеленый цвет, а потом помер, следовало считаться с усопшим. Поэтому о цвете много не распространялись.
Дом стоял на расстоянии около тысячи ста километров к северу от Стокгольма, по правую руку, если идти из Нурдмарка, или по левую, если ты шел из «Коппры». Он был зеленый.
Дом стоял на взгорье, на опушке леса.
Он был двухэтажный, причем второй этаж оборудован под жилье лишь наполовину. У одного из торцов, того, куда выходило окно спальни с видом на ручей, долину, и озеро, и болото Хьоггбёлетрэскет с Русским островом посередине, — так вот, возле этой стены росла рябина.
Дерево, приносящее счастье.
Крыльцо располагалось с фасада, глядевшего на желтый молельный дом, который тоже стоял по левую руку, если идти из «Коппры», и по правую — со стороны Стокгольма. Кто-то из Вестры — не помню, как его звали, — бывал в Стокгольме, кстати, там же находилась и семинария Юханнелюнд, так что тут не о чем и языком чесать. На фасад выходило и окно кухни, где Юханнес дожидался появления Ээвы-Лисы. Ниже у ручья — строгальная мастерская с пиявками. На другой стороне озера виднелась усадьба Свена Хедмана, которая позже, после обмена, станет моим родительским домом, но от Хедманов мастерская не просматривалась. В определенные вечера — так решила Юсефина Марклюнд — обитатели зеленого дома, то есть я и она, должны были собираться в кухне и просить прощения за содеянное. Каяться в грехах.
Поначалу Юсефина не принимала в этом участия, то есть она присутствовала, но ни в чем не признавалась. Потом тоже стала каяться. Труднее всего было вспомнить какой-нибудь грех, а уж покаяться потом — пара пустяков. После обмена обязанность каяться перешла к Юханнесу, а когда приехала Ээва-Лиса, ей тоже пришлось каяться вместе с остальными. Мама каялась главным образом в том, что сомневалась в Спасителе и не имела достаточно крепкой веры, но, когда я однажды признался в том же, она резким тоном запретила мне так говорить. И в следующий раз пришлось снова выискивать какой-нибудь настоящий грех, хотя мама продолжала каяться в сомнениях и недостаточно крепкой вере. Менять признания, по ее мнению, было ни к чему. Об этом тоже нечего языком чесать. Из окна виднелся желтый дом, где висел Спаситель, а на раме картины белела зазубрина.
Над крыльцом красовалась веранда. Вполне пригожая веранда. Летом ее увивал хмель. Мне нехорошо. Желтый цвет молельного дома был ярковат, но об этом молчали. Словно бы до этого никому не было никакого дела. Странно. Как-то раз, еще до того, как нас обменяли, мой лучший друг, которого звали Юханнес, привязал к веранде бельевую веревку, и я, уцепившись за нее, спрыгнул вниз, как будто убегал от страшной опасности: Юханнес, отойдя к яблоне, издал короткий громкий предупреждающий крик, и я прыгнул, спасаясь от преследователей. Веревка обожгла ладони, и кожа на руках прямо-таки сгорела. Шрамы как бы остались до сих пор.
Внизу у дома были заросли шиповника. Они тянулись вдоль фасада.
Мы собирали грибы, по большей части сморчки. Их следовало предварительно потушить. Слово «тушить» с тех пор стало означать тушу, гниющую плоть, и смерть. Умирать надо было, как я уразумел, чистым и белым, вроде мухи между рамами или птицы, а не тушеным, как сморчок или как Арон Маркстрём из Оппстоппета, когда его обнаружили. Руне Ренстрём ребенком все это видел и рассказывал, что Арон был похож на раздувшуюся дохлую рыбину. Руне приходился мне двоюродным братом, если считать, как обстояло дело перед обменом.
Читать дальше