Д. выкурил у входа сигарету, постоял – но Сверчка все не было. “Ушел, коварный, бросил – что ж…” – напел он. Пам-пам-пам. “Когда я вспоминаю нож…” Мелодия была некстати веселой, в этой комедии Фима играл одураченного мужа. Д. бросил окурок. Он вошел в театр и посмотрел в зеркало. В крови закипал веселящий газ. Так было всегда, когда он переступал порог театра. Семь ступенек вверх, поворот налево по коридору. Здесь и сейчас складывали декорации с Малой сцены (он наклонил голову, чтобы прочитать надпись на фанере):
В амфитеатре Тауруса игры Эдила Бальба
Фракиец Цингус из школы Юлия Цезаря,
выходивший на арену трижды,
встретится с мурмиллоном Аттикусом
из той же школы,
сражавшимся восемь раз.
Над ареной будут навесы от солнца.
Нет, этого спектакля он не знал. Да и остальных тоже. “Скорбим об утрате… невосполнимая потеря…” – Фима смотрел с фотографии как сбежавший с урока мальчишка. Клокастые брови насуплены, а в глазах усмешка. Кресло, на котором он восседал на фото, было из “Плодов просвещения”. Мебельщики выносили его как трон.
Несколько актеров с повязками на рукавах окружали изголовье гроба, который стоял на сцене. Старший брат, сидевший подле гроба, выглядел точной копией Фимы, как будто один Фима, живой, склонился над другим, неподвижным, и внимательно его слушает. Безразмерный Фимин живот покрывали цветы, образуя кладбищенский холмик. Д. помнил этот живот, когда Фима обнимал его на премьере. Его рука на поклонах, он никогда не сжимал ладонь. Фима говорил ему “милый мой” и “дружочек”. Чужой в театре, Д. часами отсиживался у Фимы в гримерной. Когда на сцене заиграла музыка из их спектакля, Д. почувствовал комок в горле и запрокинул голову. Он привык считать себя циником, но Фима и после смерти переиграл его.
“Кто эти люди?” – прошептал Сверчок. Он взялся неизвестно откуда и теперь сидел на краю кресла, не касаясь спинки. “Нож в грудь по самую рукоятку…” – ответил Д. Они снова уставились на сцену. Это была женщина в черном шарфе, она долго и тихо говорила мимо микрофона, потом вышел парень в тренировочных штанах. Он достал из авоськи лист со стихами, но не дочитал, заплакал. К микрофону подошел новый главный. Д. отметил, как хорошо его прибалтийский акцент сочетается с замшевым пиджаком. Главный зачитал телеграммы. Кишинев, Тбилиси – Фима был заслуженным артистом этих давно несуществующих республик. “Сколько их было до нашего?” – спросил Драматург (он по привычке назвал театр “нашим”). “Фима умер счастливым актером”, – неопределенно ответил Сверчок. Потом выскочила молоденькая костюмерша, начала и тоже не договорила. Д. отметил место, куда она вернулась. Симпатичная. “О чем еще думать на похоронах?” Потом на сцене, сцепив пальцы, с надрывом заговорила народная. Все это были люди театра, и Д. решил, что не выйдет к микрофону; к театру, в котором он находился, он больше не имел отношения; он не знал, что говорить перед гробом; а то, что он мог сказать, было не к месту.
Его вторая пьеса называлась “Люди из цветочного горшка”. Спектакль по ней поставила ученица классика, но до премьеры классик не дожил; защищать их стало некому, и “старая гвардия” разгромила постановку с торжествующей ненавистью. Из мемориального кабинета, где происходила экзекуция, Д. вышел раздавленным. Он вышел с одним желанием, больше не возвращаться. Тут-то его и окликнул Фима. Он положил ладонь на плечо.
“Миленький мой, – сказал Фима, – не делай этого. Они старые завистливые сволочи, а ты автор. Автор!” Он помолчал, пожевал губами. “Я не умею говорить слова, – сказал он, – но знаешь? Когда я посмотрел ваш спектакль, у меня было чувство, что ко мне на грудь села большая птица”. “Птица, понимаешь? – повторил он. – И этого они не могут простить вам”.
Д. остался, но дело было сделано, спектакль перевели на малую сцену, и через два года он исчез из репертуара. Потом развалилась семейная жизнь и Д. решил порвать с театром окончательно. Он избегал встреч с Фимой, чтобы не передумать, и вспоминал лица на худсовете. Какими кухарками оказались его любимые артисты, как рвали друг у друга последний кусок жизни, которая и так дала им все, что можно. “Они разрушили магию театра”, – сказал он себе. “Ни один из них не стоил Фиминого мизинца”. Одряхлевшие и позабывшие себя перед лицом неминуемой развязки, теперь они закрывали морщинистые рты платочками. Он не хотел говорить с ними с одной сцены. Смерть Фимы не принесла примирения в душу.
Читать дальше