На похоронах присутствовал сын сторожа, он был старше на три года и с вытекающей из возрастной разницы важностью глубокомысленно заметил, что ему, Гольдшмиту, нельзя ставить крест над канарейкой, поскольку она жидовская и все равно попадет в ад, как и сам Януш-жид.
Через несколько лет у отца начались опасные нервные срывы, после которых он попадал в клинику для душевнобольных, проходил курс лечения, его ставили на ноги, и он возвращался к семье; эти циклы без конца повторялись, все сильнее расшатывая материальное положение семьи; когда же Янушу исполнилось четырнадцать, отец дошел до точки – совершенно перестал узнавать близких, глаза затянуло блеклой поволокой, их обычное выражение рассеялось и выцвело, как слишком сильно разбавленное вино. Отец в очередной раз угодил в клинику и уже никогда оттуда не вышел.
Впоследствии Гольдшмит выглядывал из-за своих прожитых лет, вертел головой и искал глазами памяти родительские лица, но перед ним вставали лишь полуистертые образы: затылок отца, сидящего за письменным столом, да роскошные платья обезличенной матери с резким запахом духов. Живой полнотелый след в его душе оставили только кухарка и бабушка Эмилия, к которой он иногда уезжал летом. Маленькому Гольдшмиту редко удавалось разделить с кем-либо задушевные порывы и мысли, разве что бабушка действительно хорошо понимала его пространные рассуждения. Ребенком лет семи он долго вынашивал план, как сделать этот мир лучше, и про себя решил: когда вырастет, непременно отменит деньги. По его мнению, именно они являлись причиной всех зол. Януш ни с кем не собирался делиться своей тайной, потому что слишком часто выслушивал насмешливые упреки не понимавших его родителей, но как-то раз все-таки попробовал рассказать об этой мечте бабушке Эмилии и вместо ожидаемой насмешки увидел в ее серьезных, проницательных глазах живой отклик; она поддержала его прекрасную идею и сказала, что верит в ее силу. Однако бабушка жила слишком далеко, к ней редко удавалось вырваться, поэтому одиночество мальчика было почти беспросветным.
Пришло время русской гимназии в предместье Прага. Со сверстниками, о которых он так долго мечтал и которыми так трепетно любовался из окна, теперь ему было неинтересно: научившись обходиться без них, он их перерос. Слишком рано повзрослевший от одиночества и книг, Януш просто не умел находить с ними тот общий подростковый язык, на котором было принято разговаривать, он не владел им, как бы перескочив не только период украденного у него детства, но и этап отрочества. Позднее, приблизившись к сорока, он с таким же трудом находил общий язык с другими взрослыми. Януш жил словно бы в ином пространстве, чуждом обычным людям, скрытом от них. Юный Гольдшмит все глубже погружался в литературу, читал взахлеб, набрасывался на книги с остервенелой жадностью, пока не дошел до того состояния интеллектуальной пресыщенности, когда желтоватые страницы ничего нового ему уже не открывали. Стало очевидно: пришла пора обратного процесса – так появились его первые литературные опусы, несколько драм и сказок; так в пору, когда он учился в Медицинской академии, родились и его первые педагогические работы.
Только книги и дети могли наполнить собой его одиночество, те дети, к которым он приходил в приюты в свободное от занятий в Медицинской академии время, те дети, которые, он чувствовал, так сильно нуждались в его поразительных историях, добрых и умных глазах и том сосредоточенном внимании, с каким Януш всегда выслушивал их самые нелепые фантазии; те беспризорные, голодные дети, которых позднее он собирал по трущобам. Гольдшмит чувствовал, что живет с ними в одном мире, том самом скрытом от других взрослых, потаенном мире. И только с детьми он способен говорить на едином языке – незапятнанном и неискаженном праязыке, больше похожем на сакральную музыку, чем на слово. Эту музыку он не утратил и на бесчисленных войнах, врывавшихся одна за другой в его жизнь.
В 1911 году Гольдшмит основал приют на Крохмальной улице среди трущоб, публичных домов, кабаков, небольших фабрик и лавок. По соседству с небольшой общиной раввинов-хасидов и маленькой католической церквушкой вырос четырехэтажный белый дом для еврейских детей, с которыми его разлучила летом 1914 года Великая война.
Когда в 1939-м началась оккупация Польши немецкими и советскими войсками, Гольдшмиту было за шестьдесят. Он хотел записаться добровольцем, но получил отказ из-за возраста. Варшаву начали бомбить, и через несколько недель польская армия пала. Немцы маршировали по горящей столице точно так же, как много лет назад, в Великую войну, после отступления армии царской России. Януш надел офицерский мундир, который носил двадцать лет назад во время советско-польской войны. В поисках продуктов для приюта он так и расхаживал по оккупированной столице в форме польского офицера, похожий не то на самоубийцу, не то на сумасшедшего. Пережив несколько войн и революций, став непосредственным свидетелем краха четырех крупнейших империй, он смотрел на вошедших в Варшаву оккупантов усталым взглядом всего повидавшего равнодушия и сдержанного упрека.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу