— А если я пожалуюсь Эйнштейну?
— Не советую. Подставите друга. Я в курсе, что ваши отношения не пошли дальше иерусалимской песочницы, un pour tous et tous pour un [69] Один за всех, и все за одного ( франц. ).
, но поймите: и Эйнштейн, и я живем в мире таких обязательств, за невыполнение которых жизни лишают не задумываясь. Вам дали поиграться. Вы насладились творчеством. Вы получили достойные отступные. Ваша миссия окончена, и никто вас не осудит. Удалитесь в комфортный уголок и дописывайте себе свой роман. Кстати, мои комплименты! Давно не читал такой рафинированной прозы.
Я опешил: «Вы это о чем?»
— Ну, тот романчик про маленького гения и девочку с золотыми волосами. Вы, кстати, действительно были вундеркиндом? Похоже на то, очень уж правдоподобно описан ход мыслей…
— Откуда у вас, черт возьми, мой текст?
— Мне Эйнштейн дал. А что? Сказал: смотри, если у меня так пишет простой пиарщик, то что же напишет топ-менеджер! Нет, но, Мартын, это и в самом деле прекрасный текст. Я с нетерпением жду продолжения.
— Нет!
— Не дадите продолжение?
— Продолжение дам. Но от принца не отступлюсь.
Страшновский усмехнулся и, закинув голову, ехидно продекламировал: «Он был не самый честный и не самый милосердный человек на свете. А вот потягаться с ним в отваге смогли бы немногие».
— Страшновский, чтоб вы знали: мне лестно сравнение с капитаном Алатристе. И если вам в самом деле понравилась моя проза, то последняя воля обреченного: распространяйте про меня эту шнягу, ну, про не самого милосердного, но отважного, буде то после моей смерти или на фоне все еще бьющей фонтаном жизни.
— Это будет точно после вашей смерти.
— Но не раньше, чем через неделю.
— Это еще почему?
— Потому что через неделю у нас назначен бал, — соврал я наобум. — Съедутся все элиты, председательствует Воланд. Эйнштейн тоже будет. Вы же не захотите его так сильно огорчить? Тем более что вы наверняка будете в списке приглашенных.
Страшновский сделал рукой неопределенный жест. Он был безумно недоволен, что не сумел со мной договориться. Хлопотное его ожидает дело. Я же старался не подавать виду, что с этого момента все мои мысли — о смерти. Правда, если я соберусь с мужеством, то мысли будут не о смерти, а в преддверии смерти. Это разные вещи. Двадцатитрехлетний Эварист Галуа в ночь перед роковой дуэлью набросал теорию алгебраических уравнений. У меня еще есть время закончить роман. Но сначала я должен, конечно, выпить.
Отыгравший свою педагогическую роль мешок на голову больше не надевали, и Максимка заехал за мной прямо в «Хайят», в котором Страшновский снимал свиту. Тот еще шифровальщик.
Я опустился на сиденье нашей черненькой «Волги-Волги». «Жрать, Максимка! Скорее куда-нибудь жрать!»
Нигде я не питался так роскошно, как в Киргизии. Нигде я не получал такого удовольствия от еды. Здесь, в Бишкеке, мне постоянно было вкусно. И я совершенно не растолстел. И, кстати, я ничуточки не спился, хотя бухал каждый день. Это потому, что я был все время деятелен и пробужден. Хорошая была жизнь. После третьей рюмки я начал с ней прощаться.
Бога, конечно, никакого нет. И загробного существования тоже нет. Есть только кураж. Восстание против дурной бесконечности. Вера в то, что счетное множество победит континуум. На земле шесть миллиардов человек. А всего жило вообще до чертиков. И это еще неясно, считать австралопитеков или нет. Все они умерли. Поэтому ясный разум — а у меня давно не было такого ясного и веселого разума — должен смеяться над страхом собственной смерти. И над бессмертием тоже. Я достал ноутбук. Какой к черту Страшновский! У меня дело есть. Незаконченное.
Тридцать первое декабря 1972 года. Утро. Мы с Джейн лежим на ковре и рассматриваем огромный альбом Эшера, сумевшего мастерски продемонстрировать странные петли в рисунке. Он сделал парадоксы видимыми и очевидными для всех. Джейн больше всего любила гравюру, на которой ящерицы из декоративного узора оживают, вылезают и начинают ползти. А я мог битый час медитировать над рисующими самих себя руками. Они были совершенным художественным воплощением моей идеи, работавшей по той же модели открытого для обозрения рефлексивного парадокса. Переход в другую аксиоматическую систему был честным фокусом.
Моя мама купила у себя на работе через профсоюз детский театральный абонемент, и нас с Джейн ожидали на зимних каникулах почти ежедневные походы в ТЮЗ. Джейн обожала театр, причем буквально, начиная с вешалки и выдачи напрокат уже тогда казавшегося антикварным театрального бинокля. Меня детские спектакли обескураживали гендерным сбоем — там тетеньки играли мальчиков, и сопереживать действию было непросто. Но мне нравились в театре сцена, праздничность и то, что мы пришли туда вместе с Джейн.
Читать дальше