“Если отбросить свойственные народной поэзии гиперболы, всё так и есть, – заметил Костандис, и я наконец осознал, что безымянный филэллин, о котором Криднер говорил как о человеке, нарушившем предначертания судьбы, не кто иной, как Мосцепанов.
“Он жив?” – спросил я об Ибрагим-паше.
“Живехонек! – сказал Костандис. – Разругался с отцом, удалился в свои поместья и занялся сельским хозяйством. Выписал агрономов из Франции. На этом поприще, в отличие от военного, ему сопутствует удача”.
Я тоже улыбнулся. Апельсины, оливки, аспарагус, кофейное дерево. Тот, в ком баронесса Криднер опознала предреченного Исайей летучего дракона, стал мирным африканским помещиком. Буря улеглась, грозовой огонь проблистал и потух. Все обрели покой.
В этот момент из угла раздался звонкий детский голосок:
Уж сколько раз твердили миру,
Что лесть гнусна, вредна, но только всё не впрок,
И в сердце льстец всегда отыщет уголок…
Одолев трудное для понимания место, чтица с облегчением вздохнула. На строке о ниспосланном вороне кусочке сыра голос у нее окреп, однако впереди ее ждало новое испытание в виде слова “взгромоздясь”. Впрочем, из него Эви тоже вышла с честью.
Вдохновленная героизмом отца, поощряемая его взглядом, запинаясь, но не отступая перед трудностями, она дочитала басню до конца. Все мы, включая тирольскую пастушку, внимали ей в благоговейном молчании. У Мосцепанова в такт ее декламации беззвучно шевелились губы. Ни одной подсказки я от него не услышал, но от месмерических сигналов, которые он посылал дочери, когда она сбивалась или забывала какое-то слово, трещал воздух.
Вернуться после этого к прежнему разговору уже не получалось, он начал перескакивать с темы на тему, не задерживаясь ни на одной. Все они казались мелкими по сравнению с тем, чему мы только что были свидетелями. Криса стала потихоньку убирать со стола посуду.
“Ну что? – обратился Мосцепанов к Костандису. – Покажем ему?”
Тот кивнул и встал. Оба выжидающе смотрели на меня.
Я насторожился: “Что вы хотите мне показать?”
“Пойдемте, увидите, – сказал Костандис. – Тут близко. Афины – маленький город”.
В самом деле, за полчаса мы прошли его насквозь и за последними домами вышли не к возделанным полям, как было бы за окраиной любой из европейских столиц, а к обширной пустоши с доходившей до верха сапожных голенищ серой осенней травой. Кое-где темнели островки будылья вокруг видневшихся тут и там отдельных камней и каменных гряд. Два-три чудом дотянувших до октября кузнечика обреченно пиликали на своих скрипочках.
Через четверть версты тропинка привела нас к маленькой церкви под замшелой, проломленной посередине крышей. Возле нее валялись мраморные обломки стоявшего тут когда-то языческого храма, из которых она частью и была построена. С одной стороны к ней примыкало небольшое кладбище, с другой – небольшая роща с поблекшей к октябрю листвой. Над ней поднимался аристократ здешних лесов – вечнозеленый лавр.
Церковь была открыта, священник готовился к вечерней службе. Мне захотелось ее осмотреть и, хотя мои спутники намеревались вести меня дальше, я настоял, чтобы они вошли со мной. Храм был неказист и снаружи, но внутри он поразил меня своей глубочайшей бедностью. В потолке зияли незаделанные дыры, по голым стенам змеились трещины. Расписанный в византийском духе иконостас не имел резьбы и позолоты, царский вход – дверей. Священник совершал таинства за ветхой завесой, над которой висело вырезанное из бумаги и пришпиленное к деревянному бруску распятие. Покалеченная капитель служила аналоем.
“Вижу, вы удивлены, – правильно истолковал Костандис мои чувства, – но в Греции нет церковной цензуры. Мы украшаем храмы так, как нам нравится, а наш вкус отличен от вашего. У вас ценится пышность, у нас – простота, вы любите золото, краски, лак, мы – полевые цветы и произведения древнего искусства. В глазах Бога бумажное распятие ничем не хуже серебряного. Для греков, по слову Евангелия, всё чисто, ибо нечистоту они не видят”.
Мосцепанов хитро улыбнулся, но смолчал. Радушным жестом хозяина он пригласил меня продолжить осмотр. Мы обошли церковь по периметру. На стенах не было никаких украшений, кроме полуувядших цветов и совершенно засохших цветочных венков, между ними белели бумажные листочки наподобие тетрадных, по две-три штуки в ряд прилепленные прямо к камням какой-то клейкой массой, которая остекленелыми потеками вылезала у них из-под углов. Все они были исписаны в той манере, в какой пишутся стихи.
Читать дальше