КРАСНОЕ ПЛАТЬЕ
Женщина в красном платье бродит по заснеженным скалам. Маленьким и черным кажется вдали в снегах ее дом – там, где горы, покрытые еловым лесом, спускаются к гладкому ледяному озеру. Платье у женщины красное, как грудь снегиря, живущего в ельнике у долины реки, того самого снегиря, чью грудь некогда ранили шипы из тернового венца Спасителя. Ее платье красное, как ягоды рябины в снегу, которые клюет снегирь, выедая из них семена и оставляя мякоть. Оно красное, как испачканные кровью руки, лишенные тел, которые обнимают стволы деревьев.
СОВА И ДРАКОН
Сову запорошило снегом. Она сидит на ветке и грезит наяву: ей видятся очертания замка в развалинах скал, видится огромная статуя воина, убившего дракона, на вершине. Этот воин в рогатом шлеме и шкурах, с мечом некогда поднялся на эти скалы, чтобы сразиться с их хозяином. Так он и остался в них навек каменной статуей, когда черная кровь дракона пролилась на снег. Сова немного скучает по дракону: когда-то они неплохо ладили и, нужно отдать дракону должное, – он был поумнее прочих в этом лесу.
ТРИ МЕРТВЫЕ ВЕДЬМЫ
Жили-были три мертвые ведьмы. У одной из них был красный колпак и петля на шее, у другой тряпица вместо лица и длинные заскорузлые когти, а у третьей, одетой в длинное бабье платье, все тело распухло, а вместо лица было нечто непонятное, плоское и вращающееся вокруг своей оси. Что еще рассказать о них? Одна любила крутить прялку и жечь свечи, другая любила деревянные ложки, маленькие ржавые замки и глиняные куколки людей, завернутые в платочек, а третья любила мужские отрезанные головы, особенно с бородой.
ТРЕСНУЛ ЛЕД, И ОКАЗАЛОСЬ…
Треснул лед, и оказалось, что в озере подо льдом растет дерево. А вокруг дерева ходит черный волк и воет: черное сердце, красная кровь, ууу-уу, череп на палке, мухоморы на пне, ууу-уу, луна под водой, мох с берестой, ууу-уу, рогатая птица, медвежий клюв, ууу-уу, и все такое прочее, ууу-уу.
Мужик, который занимал полку надо мной в поезде из Сибири на Кавказ, упал с нее раз десять – в основном не прямо с нее, а при попытках на нее залезть или слезть. Еще столько же раз он упал просто так на полу вагона. И вот – он стал вагонным героем. С утра к его полке подходили девушки и заботливо говорили: «Привет с большого бодуна!» Все остальные мужики в вагоне подружились с ним, и на одной из стоянок я слышала, как какой-то из мужиков говорил ему: «Мишань, я тебя больше всех уважаю!» Мишань же влюбился в нашу попутчицу Леру – нас было трое в плацкартном «купе» от самого Красноярска. С самого начала, как только я взглянула на двадцатипятилетнюю Леру и тридцатисемилетнего Мишу, я поняла, что он будет к ней приставать по очень простой логике: одинокий мужик (он почти сразу сказал, что разведен) едет в «купе» с двумя девушками, естественно, он начнет приставать к одной из них, и это буду не я, – мне было совершенно ясно, что я буду общаться мало, в основном сидеть, читать свою книжку, думать свои мысли, и будет видно, что я отстраненная и не такая, как они, а они начнут общаться, потому что им больше нечего делать в поезде, как общаться, и он станет к ней приставать. И точно так оно и вышло: я сидела, уткнувшись в книжку, потому что для меня самое скучное в поезде – это присутствие чужих людей и принудительная необходимость с ними общаться, хотя я и чувствую к людям всемирное товарищество, они же начали разговаривать, пить, и к вечеру второго дня он к ней полез.
Лера – маленькая, смуглая, невзрачная, с зеленоватыми глазами навыкате, малюсеньким носиком, темными волосами и неправильной, расширяющейся книзу формой лица, – мне не очень-то сильно понравилась: безапелляционным тоном она говорила вещи, свидетельствующие о ее железобетонной ограниченности, и смеялась коротким, искусственным смешком. Впрочем, где-то на вторые сутки из четырех боль от обнаруженных в первые же десять минут непробиваемых границ ее сознания отступила благодаря силе привычки, а ее короткий искусственный смешок заменился более искренним подвыпившим смехом. К тому же в ответ на пьяные домогательства Миши в ней проснулась одновременно рассерженная и заботливая жена и мать, проявились инстинкты, которые от века вызывают в женщинах пьяные дураки – их мужья и сыновья: укор и ругань в сочетании со стремлением уберечь это большое мычащее животное, которое, в свою очередь, напившись, тянется к мягкому, женскому, лезет к ней на полку и приносит на перебинтовку свою разбитую в кровь руку. «Ты хочешь, чтобы я это сделала», – угадывает Лера по немым жестам пьяного мужика, тычащегося в нее со своей кровью и добытым в соседнем «купе» бинтом. Она орет на него, ругается, а он падает с ног, может быть, где-то даже нарочно, чтобы она еще на него с этим заботливым материнским попреком поорала. Она кричит: «Не лезь ко мне! Ты зачем напился? Иди на верхнюю полку!» А он лезет нарочно, зная, что она заорет, потому что она сейчас для него вековая, тысячелетняя жена и мать русского мужика, и та девочка в школе, которую мальчишка дергает за косичку, чтобы она обернулась и стукнула его учебником по голове. И Лера оборачивается и бьет его учебником по голове, и мальчишка, замирая в сердце, снова дергает ее за косичку. «Я теперь понимаю, отчего от тебя жена ушла!» – бьет его по больному Лера. «Пожалей меня, меня ведь никто на свете, кроме матери, не любит!» – прямо просит Миша.
Читать дальше