— Но идет борьба, — сказал второй. — Непримиримая борьба. Мне ведь тоже тяжело, Тамара.
Первый офицер закрыл лицо и несколько секунд был не в состоянии говорить. Постепенно он успокоился, взял из коробки зефирину и целиком затолкал ее в рот.
— Как я тогда тобой гордилась! — заговорил он опять. — Даже подругу жалела, что у нее старшей сестры нет… И все за тобой, за тобой, и все — как ты… А ты все время делаешь вид, что знаешь, зачем мы живем и как жить дальше… Но теперь — хватит. Трястись перед каждым медосмотром, а по ночам — с шилом… Нет, уйду я. Все.
— А как же наше дело? — спросил второй.
— А никак. Мне, если хочешь знать, вообще наплевать на шахматы.
Тут автобус опять вильнул и чуть не врезался в сугроб на обочине. Первый офицер схватился забинтованными руками за поручень и взвыл от боли.
— Нет! Хватит! — заорал он. — Теперь я своим умом жить буду. А ты езжай на «Тамбов». Слышишь, тормози!
Его опять скрутило в рыданиях. Он полез в карман своей куртки, с трудом вытащил несколько разноцветных книжечек и кинул их на коричневый дерматин. Следом туда же полетел пистолет.
— Тормози, гадина! — закричал он. — Тормози, а не то я на ходу прыгну!
Автобус затормозил, и передняя дверь открылась. Офицер с воем выскочил на дорогу и, прижимая к груди пакет с сервелатом, диагонально побежал по огромному квадрату снежной целины, зажатому между шоссе, лесом и какими-то заборами — навстречу далекому лесу и Луне, теперь уже окончательно белой. В его движениях было что-то неуклюже-слоновье, но все же он перемещался довольно быстро.
Второй молча глядел на черную фигурку, постепенно уменьшавшуюся на ровном белом поле. Фигурка иногда спотыкалась, падала, опять поднималась на ноги и бежала дальше. Наконец она совсем исчезла из виду. Тогда по щеке сидящего за рулем проползла маленькая блестящая слеза.
Автобус тронулся. Постепенно лицо офицера разгладилось; повисшая на подбородке слеза сорвалась на мундир, а оставленная ею дорожка высохла.
— Семь лет в стальном гробу-у, — тихо запел он навстречу новому дню и широкой, как жизнь, дороге.
1
— Ты мне умно не говори, — сказал Василий Маралов, гуманитарий на пенсии. — Я сам умный, три книги написал. Проще надо. Вот у тебя что на руке? Часы, да?
Собеседник — друг и в некотором роде ученик — утвердительно икнул.
— Ну вот и поразмысли. Тут — своя диалектика. Носишь ты их, носишь, они у тебя тикают, тикают…
— А при чем тут научный атеизм, Вася? Мы ж с тобой о научном ате…
— Ты дослушай. Они тикают, тикают, и вдруг — бац! Ударились о раковину.
— Почему о раковину?
— Это со мной случай был, еще до пенсии, в Сестрорецке. Я там…
— Ладно, не важно… Ну ударились, и что дальше?
— А дальше у одного маленького колесика зубчик сломался. А все другие стали недоворачиваться. И часы тебе вместо пятницы возьмут и покажут какой-нибудь вторник. Вот так и человек… Эй, Петь!
Собеседник уже спал, прижавшись ухом к бежевой клеенке.
— Петь, — сказал Маралов и потряс его за плечо. — Слышь, Петь… Пойдем, на диванчик ляжешь.
2
Маралов проснулся, подвигал ногой, запутавшейся не то в сбившемся пододеяльнике, не то в не до конца снятых штанах, и хмуро, привычно выглянул из тающего ночного мира в залитую серым светом комнату. По его пробуждающемуся мозгу медленно поползли первые утренние мысли — они касались окружающего беспорядка. Тот действительно был ужасен: в комнате царил такой хаос, что в нем даже угадывалась своя гармония — длинная лужа на полу как бы уравновешивалась вдавленным в кусок колбасы окурком, а сбитый с ног стул вносил в композицию что-то военное.
Несколько раз быстро шагнув в пустоте и полностью избавясь от штанов (ремень все-таки, как змея, цапнул холодной пряжкой за ногу), Маралов, как обычно, принялся наводить внутренний порядок. Что-то похожее на вкус во рту явственно ощущалось и в душе и было, кажется, связано со вчерашним разговором, хотя его содержание, тема и даже примерная траектория совершенно не желали вспоминаться. Словно бы что-то застряло в мозгу, обособившись от всего остального, и теперь ощущалось как плотная масса посреди знакомых мыслей — холодная, бесформенная и угрожающая.
«Вспомнить надо, — думал Маралов, — о чем-то мы таком… О часах, что ли? Да нет, о часах — это я помню. Это мы с атеизма перешли. А вот потом, когда он на диванчик лег. Час, наверно, бредил… И вот тогда я чего-то такое… Нет, не помню».
Читать дальше