Носки были на учителе литературы тоже красные, как галстук, но еще краснее – до отказа. На них Ванюшка и смотрел, пока, вся в бантах, председательша сельсовета Елизавета Сергеевна Бокова допрашивала: «Согласны?» «Согласен!», «Согласны?» Согласна!» – и почему-то думал, что красный галстук и носки до хорошего не доведут, если Марат Ганиевич в старших классах, почитав свои стихи и глядя в потолок, говорил такое: «Я решил всю свою жизнь посвятить поэзии!» Зачем же тогда женился на Любке, если всю свою жизнь посвящал поэзии?
В год, когда Любка ходила в невестах, Иван учился тоже в девятом, но был ее моложе на год и два месяца. Она, лентяйка, в пятом классе сидела два года, и теперь, конечно, была такой, что_будьте осторожны! Понятно, что Марат Ганиевич очумел от Любкиных тесных платьев и всегда пухлых губ, словно минуту назад она с кем-то взасос целовалась. От этого Марат Ганиевич в конце урока спрашивал: «Не почитать ли вам мои стихи, друзья?» Он читал с закрытыми глазами, и Ванюшка, слушая, тоже закрывал глаза, чтобы было интереснее, но увы, без толку. Казалось Ванюшке, что это не стихи, а вроде, произносит слова человек, а для чего, сам не знает.
Изумрудное небо печально сейчас, В этот сладостный миг, в этот сладостный час. От любви умереть я бы смог, ты скажи, Над могилой моей будут реять стрижи.
Ванюшке теперь подумалось, что стихи походили на самого Марата Ганиевича при красных носках, черном костюме и красном галстуке.
Учитель на свадьбе тоже прочел два стихотворения, но не про любовь, а про космос, и все хлопали, как артисту, и он кланялся, как артист – прижимал руки к груди, а головой делал такое, что походил на курицу, когда она клюет зерно. После стихов про космос гости выпили по очередной, зашумели и стеснительно-поначалу-запели про «священное море», а как пропели до конца душевно и хорошо, жених, то есть Марат Ганиевич, поднялся, взял в левую руку бокал с шампанским:
– Дорогие гости, мои вновь обретенные друзья из совсем недавно мне не понятной и чуждой деревни, ставшей отныне родной и беспредельно близкой. Поясной поклон вам за любовь и ласку, за чуткость человеческую!
Иван Мурзин, слегка охмелев, не понимал, зачем привирает преподаватель литературы Марат Ганиевич Смирнов. Почему это вдруг Старо-Короткино ему непонятно и чуждо, если он родился и вырос в деревне Суготе, до которой отсюда всего двадцать пять километров. Там полдеревни населяли татары, которые давно забыли родной язык, крестясь еще до революции, принимали русские имена и фамилии, и отца Марата Ганиевича звали Григорием Аверьяновичем. А вот учитель рассказывал, что родина его – Баку, город культурный и такой же древний, как сам мир. У него и стихи были про Баку: «Старый город, новый город, как тебя мне не любить!…» Чудило.
Когда Марат Ганиевич после шампанского выпил еще и полстакана водки, то, сильно закидывая голову назад, прочел еще одно стихотворение – наверное, про невесту.
Твоих плечей мелованная бель,
Твоих колен округлое сиянье,
Ты мой покой, ты колыбель,
Ты жизнь, ты центр мирозданья.
Всю свадьбу Иван с тоской думал, что будет, когда пир кончится и молодые улягутся на две толстые перины и восемь подушек, одна одной больше или меньше – нет разницы. Но дальше подушек этих мысли не шли, и тогда Ванюша начинал придумывать, что учитель молодую жену и об печку бить станет или того хуже: сорвет со стенки дробовик и убьет. Марат Ганиевич хоть и не родился в Баку, все равно черный был, как жук, значит, ревнивый должен быть до затмения сознания.
Этой еще весной, как раз в женский мартовский праздник, подгадав, верно, к такому раннему часу, когда знатная телятница Прасковья уже уехала в район сидеть в президиуме, Любка без стука влезла в дом, найдя Ивана еще в постели, тяжело дыша и кусая в кровь губы, боком вплотную подсела на кровать, кутаясь в плащишко, который отчего-то не скинула в сенях, и подбирая под него голые колени.
– Я всю ночь не спала, Иван, все думала о тебе, о себе и о Марате Ганиевиче, – лихорадочно заговорила она, а что еще говорила, что отвечал ей Ванюшка – это все он не мог потом вспомнить, хоть убей, – запомнилось только, как, обхватив обеими руками его лицо, целовала его Любка горячими губами и как дрожь ее передалась ему, а потом вдруг Иван почувствовал себя так, как было год назад, когда его засосало крученое обское улово, – собрался умирать, а сам, мертвый от страха и от жалости к ней, гладил, ласкал, прижимал Любку, делал что-то с ней, выскользнувшей из своего плащишка и в одной тоненькой рубашке оказавшейся как-то у него под одеялом, а что делал, не понимал.
Читать дальше