Шик легко, по-стариковски вздохнул.
— А как вы в Минске оказались?
— Это уже после войны. Я ведь был совсем вольной птицей, ни кола, ни двора, ни семьи — ничего. Поехал в Москву — в ГОСЕТ, к Льву Михайловичу Пульверу. Он был у нас за главного — для евреев-музыкантов, я имею в виду. И композитор прекрасный, и аранжировщик, и дирижер замечательный. А главное — человек хороший. Выслушал он меня, повздыхал — рад бы, да сами еле держимся. И пристроил меня сюда. Такь я здесь и застрял, вот до сих пор околачиваюсь…
— Женились, наверное? — подсказал я.
— Было, — засмеялся старик. — Дважды. Но первая жена пила. Вы слышали такое, чтобы еврейская женщина пила водку. И как пила! Пришлось сбежать…
— А вторая? — полюбопытствовал я.
— Хорошая женщина. Светлая ей память. В прошлом году похоронил ее. И опять остался один. Вот такь…
Я искренне посочувствовал ему — у старика был стереотип одинокого человека. В его легкости, в мягкой насмешливости была печаль разъединенности с людьми. Не от гордыни — мне угадывалась в нем мучительно преодолеваемая с юности застенчивость, прозрачно замаскированная под снисходительность.
— Наум Абрамович, вы начали рассказывать о сдаче спектакля «Константин Заслонов»…
Шик махнул рукой, зажег спичку, закурил погасшую трубку.
— По-моему, это была полная ерунда. Но его представили на Сталинскую премию, и тут началось! Как в том анекдоте — сначала шумиха, потом неразбериха, потом поиски виновных, затем наказание невиновных и, наконец, награждение непричастных. Ну, награждение — ладно. А наказали так, что не приведи Господь…
— В каком смысле? — осторожно спросил я.
— Так ведь Михоэлс как раз возглавлял ту самую комиссию из Москвы. Можно сказать, я чуть ли не последний видел его на этом свете… — И будто застеснявшись своей нескромности, он жалобно усмехнулся извиняющимся смешком и ушел в уединенность своих воспоминаний. Он, наверняка, курил трубку, чтобы прятаться от собеседника в клубах дыма. Оттуда, из-за маскирующей его завесы, сказал он стесненным голосом:
— Ах, какой добрый, хороший человек пропал… Я уже не говорю — какой артист… Великий-таки артист был…
— А как это случилось?
— На них налетела машина… С ним был еще один человек, — помолчал, покряхтел, недоверчиво покачал головой и добавил, словно себе объяснил: — Шли два человека по тротуару, и вдруг на них налетел грузовик. На тебе!
— Как же это вышло — такой дорогой гость, такой важный человек ходил пешком?
— Ах, что вы говорите! Его везде возила наша «эмка» директорская. Но тут он решил погулять! Ему захотелось свежего воздуха! Он ведь шел в гости — это где-то рядом… Не захоти он свежего воздуха, может быть, ничего бы и не случилось! — старик нервно пробежал пальцами по длинному мундштуку, и, если бы трубка имела голос, я бы, наверное, услышал голос тревоги, тонкий пронзительный сигнал беды, испуганный крик исчерпанной судьбы, потому что Шик неожиданно закончил: — А может быть, и «эмка» не увезла его от смерти…
Это был контрапункт. В зыбкости старых воспоминаний, в расплывчатости пересказа давних событий, мутной воде навсегда истаявшей драмы — я ощутил твердое дно факта. Старик что-то знает. Может быть, я иду тем же пересохшим руслом, по которому еще свежим следом прошел тридцать лет назад Шейнин? У писателей, даже если один из них работает в прокуратуре, сходная система пространственного воображения.
— Да-а… Ужасная история, — тягуче бормотал я. — Все понятно.
Шик вынырнул из табачного облака, как из укрытия, и в его голосе было полно твердых знаков:
— Вам понятно? А мне — нет! По-моему, там все было очень непонятно!
— Это и неудивительно! — вдруг жестко сказал я. — Вы знаете, но молчите, я молчу, потому что не знаю, как он погиб, А мои дети просто не будут знать, что он жил на свете!
Старик с интересом посмотрел на меня, я взял его большую теплую ладонь обеими руками, и прижал к своей груди:
— Наум Абрамович! Поверьте мне — я честный человек, Я не стукач, я не провокатор. Мне просто надоело ничего не знать. Человеку, чтобы жить, надо хоть кое-что знать. Нельзя всю жизнь провести в завязанном мешке. Нельзя бояться стен — мы сами превращаемся в камень…
Старый театральный человек Наум Абрамович Шик не мог не оценить широкой артистичности моего жеста. Он ответил на мое пожатие. И, отогнав рукой серый слоистый дым, он сказал мне с горечью, искренностью и болью:
— Мальчик мой! Те, кто знали правду об этой истории, давно превратились в прах и пепел! За несколько дней в театре посадили четверых самых Любопытных, и остальные откусили языки. Все боялись друг друга, делали вид, будто ничего не случилось — никто не приезжал, не было премьеры, никого не убивали. Даже спектакль, представленный на Сталинскую премию, сразу же сняли с репертуара. Ничего не было…
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу