Мы боялись контролера МоГЭС, грозившего отключить нам навсегда электричество, которое дядя Лева воровал прямо со столба стальной закидушкой на проводе.
Мы боялись дворника, обещавшего настучать куда следует о том, что у нас всегда прячутся родственники без московской прописки.
Мы боялись участкового милиционера, который всегда мог посадить дядю Леву, неисправимо нарушавшего советские законы.
Мы боялись пожарного лейтенанта, штрафовавшего нас за пользование керосинкой.
Мы боялись управдома, каждый год включавшего нашу теплушку в план сноса нежилых помещений.
Мы боялись соседей, которые могли сообщить в школу о моем отце — буржуазном националисте и о моей репрессированной матери.
Мы боялись всего.
Мы боялись жить на земле. Мы были лишенцы — нас лишили права на жизнь.
Я не должна думать об этом, я должна все забыть. Мы все обязаны забыть все.
Компрачикосы изуродовали двуликое божество времени Януса, разрушили его идею всякого начала и конца. Они отколотили ему прикладами и нейролептиками лицо, развернутое в прошлое, в день вчерашний, в нашу память. У нашего Януса один лик — обращенная в будущее, бессмысленно веселая, пьяная морда, изображающая оптимизм и уверенность в завтрашнем дне. — Почему? Почему она не поет? — крикнула я. — Что с ней? Я боюсь за нее!
Седенькая старушка, Анна Александровна зовут ее, подошла, присела, дала мне попить, погладила прохладными руками мое горячее лицо, тихо сказала:
— Не волнуйся, детонька, не волнуйся. Свете сделали электрошок. Даст Бог — поможет ей…
Да! Да! Я помню — ее зовут Света… Она ждала Откровения от Гайдна… Она хотела расшифровать нам музыку — светозарную литературу высоких сфер…
А сейчас она лежит, уставившись неподвижными глазами в потолок, равнодушная, холодная, пустая. Не поет, не дышит, не живет. Глухонемая.
Они пришибли ее потрясением электрошока. Может быть, и вылечили — сожгли на электрическом стуле ее прекрасное и возвышенное второе «Я»…
Гладкий загорелый полковник из управления кадров говорил мне доверительно, но строго:
— Руководство распорядилось хоронить Захара Антоновича как частное лицо…
Я молчал. Полковник, видимо, только что вернулся с юга из отпуска, и на его смуглом лице белели светлые подглазья от солнечных очков. После отдыха его распирала энергия командира и распорядителя.
— Вы же сами понимаете, что в нынешних условиях… х-м… после того, что совершил ваш брат… х-м… всякие церемонии на генеральских похоронах выглядели бы… х-м… по крайней мере неуместными…
Он не запинался от смущения. Он акцентировал нашу нынешнюю виноватость. Мне его лицо казалось чем-то знакомым. Может быть, мы с ним где-то когда-то выпивали — в прошлой жизни. В Доме литераторов. Или у Гайдукова. А может, вместе с Севкой? А может быть, они все похожи друг на друга?
— И, вообще, должен вам сказать, в сложившейся обстановке ваш отец сделал для вас лучшее, что мог.
— Пошел вон отсюда, пёс.
Полковник встал, коротко ухмыльнулся:
— Я на вас не обижаюсь, я понимаю — все-таки у вас горе. Единственно, что я хотел бы напомнить, — не надевайте на покойника в гроб ордена…
— А твое-то какое дело?
— Если вы хотите оформить вашей матери пенсию за покойного, вы обязаны сдать в наградной отдел все ордена. Без этого пенсию оформлять не станут. Таков порядок.
Ордена, которые отбирают в обмен на пенсию. Чепуха какая-то. Сумасшедший дом.
Слякоть, дождь, сильный ветер. Похоронная контора. На дверях табличка: «Бюро гражданских процессий». Единственная дозволенная пока процессия граждан. Невесть откуда взявшийся Шурик Эйнгольц сует мне в рот таблетки седуксена.
— Перестань, Шурик, у меня сердце болит…
Зал, заставленный гробами. Жуткие гремящие железные венки. Ловкие быстрые бабы за столами. Очередь. Ругань.
— Насчет места на кладбище договорились? — спрашивает меня Шурик.
— Антон в Моссовет поехал. Старые дружки обещали помочь…
Подошла наша очередь. Конторщица спрашивает:
— Вам гробик какой — простой или парадный?
Идиотизм какой — парадный гроб! А-а! Все пустое…
— Парадный.
— Размер? Росточка какого был ваш усопший?
— Метр восемьдесят.
— Ага, гробик — два пятнадцать. Нету. Нету сейчас таких гробиков, — похоронщица вся лучится притворным сочувствием, глаза боевые, жадные.
Я достаю и кладу перед ней новую хрустящую сторублевку.
— Сделайте. Пусть возникнет.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу