На третий день дед Васяка отвез меня на мотоцикле в Новохоперск. Я сидел в люльке, ветер трепал мои волосы, холодил лоб, а во мне звучало, во мне пело: «Иисусе, хранителю во младости моей; Иисусе, кормителю во юности моей; Иисусе, похвало в старости моей; Иисусе, надеждо в смерти моей; Иисусе, животе по смерти моей; Иисусе, утешение мое на суде Твоем; Иисусе, желание мое, не посрами мене тогда; Иисусе, Сыне Божий, помилуй мя и болящую рабу Твою Тамару…»
— Чего ты там бормочешь? — спрашивал дел Васяка то и дело, спрашивал бесперечь и, видно, просто так, для проформы, не ожидая ответа. И когда я на один из его таких вопросов ответил: «Молюсь!» — спрашивать перестал, так и молчал величественно до самой больницы.
«Иисусе, цвете благовонный, облагоухай мя; Иисусе, теплото любимая, огрей мя; Иисусе, храме предивный, покрый мя; Иисусе, одеждо светлая, украси мя; Иисусе, бисере честный, осияй мя; Иисусе драгий, просвети мя; Иисусе, солнце правды, освети мя; Иисусе, свете святый, облистай мя; Иисусе, болезни душевныя и телесныя избави мя; Иисусе, из руки сопротивныя изыми мя; Иисусе, огня неугасимаго и прочих вечных мук освободи; Иисусе, Сыне Божий, помилуй мя и болящую рабу Твою Тамару…»
Подходя к двери палаты, мы с дедом Васякой услышали чудные, чарующие звуки: то могуче «кричал», как принято говорить у птичников, маэстро-соловей. О, что это были за мощные, сладкие звуки! Дед округлил глаза и вопросительно посмотрел на меня:
— Твой?
Я кивнул.
Кирил-кирил-кирил-кирил, пуль-пуль-пуль-пуль…
Фи-тчуррр, фи-тчуррр, вад-вад-вад-вад-вад (очень громко, с расстановкой, очень сильно)…
Тю-лит, тю-лит, тю-лит, клю-клю-клю-клю-клю-клю, тррррр!..
Юу-лит, юу-лит. Затем с повышением на несколько тонов: Юрь-юрь-юрь-юрь, го-го-го-го-го-го-го… (Дед Васяка закатил глаза и схватил меня за рукав: «Ка-аков гусачок!») Ирь-ирь-ирь-ирь.
Ци-пфи, ци-пфи, ци-пфи, пью-пью-пью-пью-пью (звенящая водопойная дудка)…
Ци-фи, ци-фи, чо-оч-очо-чо-чо-чо-чо-чо-човид!..
Цицити-вит, тю-вит, тю-вит, тю-вит, тляу-тляу-тляу-тляу, пив-пив-пив-пив-пив… («Ух, — толкнул дед меня локтем в бок, — какая шикарная, просто отличная серебряная водопойная дудка!»)
Юу-лип, юу-лип, лип-лип-лип-лип-лип… («И „липушка“ превосходная!»)
Пи-пи, пи-пи, пи-пи, клы-клы-клы-клы-клы-клы… («И „клыканье“ отменное!»)
Чричи-чу, чричи-чу, чричи-чу…
Ци-вит, ци-вит, ци-вит (тихонько, словно бы вкрадчиво), клюи (форте), клюи-клюи (двойное форте), клюи-клюи-клюи (фортиссимо), ту-тут-тут-ту-тут (лешёвая дудка) и в завершение — стукотни: двойные, хлыстовые, визговые, игольчатые, а также дроби: сверчковые, трещотки, тройные точилки, раскаты, оттолчки, скидки и прочие «мелоча».
Дед Васяка крякает и смахивает слезу:
— Ах, что вытворяет, одер!..
После чего мы стучим в дверь палаты, слышим знакомый голос носатой нянечки: «Взойдитя!» — входим в палату и видим сияющие глаза Тамары, а в клетке перед ней видим соловья, который плещется в поилке, купается, только брызги летят, и в них, в мелкой водяной пыли, стоит, плавится, светится шаровой молнией акварельная радуга, а моя Тамара, моя любимая женщина с обрезанными косами, кормит Кирюху муравьиным яйцом и улыбается.
— Видишь, соловей-то совсем голодный. Ах, какой чудесный певун!
И говорит она это счастливо, похудевшая, осунувшаяся, но, кажется, совсем здоровая, любуясь моим искусственным кибернетическим монстром, жадно пожирающим соловьиное лакомство. И меня поражает не то, что железный соловей ожил, а то — откуда у нее взялось муравьиное яйцо. И всё — как в сладком сне…
А дед Васяка умиляется простецки:
— Вот-вот, молодчага! Не евши — легче, поевши — лучше!