— Ну да, я знаю, что это облако, — сказал Джестер. — А мне кажется, что оно точь-в-точь похоже на розового мула в серой упряжке. И теперь, когда я так вижу эту картину, я уже не могу ее видеть иначе.
— Но я ее так не вижу!
— Да неужели? Смотри, вон по всему небу скачут розовые мулы!
Вошла Верили и внесла манный пудинг.
— Господи спаси, да что это с вами сегодня? Вы почти ничего не ели.
— Всю жизнь я видел картину такой, какой ее написала бабушка Сара. А вот с этого лета я уж не могу так ее видеть. Я стараюсь вспомнить, как я ее воспринимал раньше, но у меня ничего не выходит. Я все равно вижу розового мула.
— У тебя кружится голова, козлик?
— Почему? Нет. Я просто хочу тебе объяснить, что эта картина, ну, вроде символ. Всю жизнь я смотрел на вещи так, как вы этого хотели: ты и вся наша семья. А вот теперь нынешним летом я вижу все, что меня окружает, не так, как раньше, у меня другое восприятие, другие мысли.
— Это естественно, сынок, — тон у судьи был успокоительный, но взгляд выдавал тревогу.
— Это символ, — повторил Джестер. Он впервые употребил это слово в разговоре, хотя оно было одним из его самых любимых в классных сочинениях. — Символ этого лета. Прежде у меня были точно такие же взгляды, как у всех. А теперь у меня свои собственные взгляды.
— Какие?
Джестер ответил не сразу. А когда он заговорил, голос у него был ломкий от волнения и отрочества:
— Прежде всего я сомневаюсь в справедливости господства белой расы.
Вызов был явный, словно он выхватил заряженный пистолет. Но судья не мог его принять — у него пересохло и засаднило горло, и он с трудом проглотил слюну.
— Я знаю, дед, для тебя это удар. Но я должен был тебе это сказать. А то ведь само собой подозревается, что я такой же, каким был раньше.
— Само собой подразумевается, — поправил судья. — А не подозревается. С какими осатанелыми бунтовщиками ты теперь водишься?
— Ни с какими. Этим летом мне было очень… — Джестеру хотелось сказать: «мне было очень тоскливо», но он не решился в этом признаться.
— Ну что ж, а по-моему, все эти разговоры насчет смешения рас и розовых мулов на картине просто… помешательство.
Слово это подействовало на Джестера, как удар в пах, и он залился краской. Боль заставила его нанести ответный удар.
— Всю жизнь я тебя любил, дедушка. Даже боготворил. Я считал, что ты самый умный, самый добрый человек на свете. Я принимал все, что ты говоришь, как заповедь. Я вырезал все, что о тебе писали в газетах. Я завел альбом и наклеивал туда эти вырезки с тех пор, как научился читать. Я всегда думал, что тебе надо быть президентом.
Судья не обратил внимания, что все это говорилось в прошедшем времени, и его даже обдало жаром от приятного чувства гордости. Эти слова, как зеркало, отражали его собственное отношение к внуку — к светлому, юному отпрыску его светлого, рано погибшего сына. Любовь и воспоминания сделали его сердце беззащитным и уязвимым.
— Когда мне рассказали, как негр с Кубы произносил речь в конгрессе, — как я тобой гордился! Когда другие конгрессмены встали, ты только глубже уселся в кресло, задрал ноги и закурил сигару. Мне тогда казалось, что это просто замечательно! Я так тобой гордился. А теперь я смотрю на это иначе. Это было грубо и невежливо. Когда я об этом вспоминаю, мне за тебя стыдно. Теперь, когда я подумаю, как я тебя боготворил…
Джестер осекся — огорчение судьи было слишком явным. Дед судорожно напряг беспомощную руку — кисть ее свело, а локтевой сустав как-то неестественно выпятился. Боль, причиненная словами Джестера, усилила физическое недомогание, и у него потекли слезы. Он высморкался и, помолчав, произнес: — «Во сколько злей укуса змей детей неблагодарность!»
Но Джестера сердило то, что деда так легко было обидеть.
— Но, дед, сам ты всегда говоришь все, что тебе вздумается. И я слушал, верил. А теперь, когда у меня появилось собственное мнение, ты не желаешь ничего слушать и призываешь на помощь библию. Чтобы человек сразу почувствовал себя грешником… Это нечестно.
— Это не из библии, это Шекспир.
— Все равно, я не твое дитя. Я твой внук и сын своего отца.
В душном воздухе жужжал вентилятор, солнце освещало обеденный стол, блюдо с разрезанной курицей и масло, таявшее в масленке. Джестер приложил к щеке холодный стакан, погладил его и сказал:
— Иногда я, кажется, начинаю догадываться, почему мой отец… сделал то, что он сделал.
В пышном старомодном доме с громоздкой мебелью все еще жили мертвецы. Будуар жены судьи содержался в том же виде, что и при ее жизни — на секретере лежали серебряные безделушки, а в стенном шкафу висели платья, их вынимали только, чтобы вытряхнуть пыль. Джестер рос, окруженный фотографиями отца, а в библиотеке висел его адвокатский диплом в рамочке. Но хотя весь дом был полон напоминаниями о том, как жили покойные, об их смерти не поминалось даже мельком.
Читать дальше