– Это зачем еще у тебя? – с усилием спрашивал Меньшутин. – Зачем ты уже принес ее ей?.. Вы что, спешите меня в гроб вогнать? Господи, – он застонал – на этот раз даже вслух, – зачем же так сразу?.. Ведь рано еще… ведь еще не конец… я еще думал… Ах, самодеятельность… ваше величество, – забеспокоился он, – вы видите, с кем мне приходится работать? Я не виню… мое упущение, я не успел с ним заняться… мой просчет… накладочка, как говорится. – Ему становилось все труднее выводить слова, под затылком его была глыба твердого льда, от ее холода немели позвонки на шее и корень языка, приходилось всем телом помогать его движению. – Прошу простить, ваше величество, – бормотал он, стараясь при всем том сохранить в голосе баритональное благородство. – Тонкая сфера… и старость… старость, ваше величество, это Рим… да, а не турусы на колесах. Если б я знал с самого начала… а хоть бы и знал, – вдруг засмеялся он, – все равно не отказываюсь. Я вообще не понимаю, в чем меня обвиняют, – произнес он с внезапной брезгливостью и раздражением. – Я артист, в нашем деле свои законы. Но прошу господ присяжных заседателей принять смягчающее обстоятельство: меньше всех я жалел себя… Впрочем, это уже неважно… осталась самая малость, пирок да свадебка… со временем, со временем… но это уже без меня. Ах, зачем только так скоро, так второпях… ведь столько еще было возможностей. Я не сержусь, я всем доволен и всех благодарю… теперь только последние незначительные указания… для эпилога, так сказать. Впрочем, это тоже неважно.
Он говорил беззвучно, с последним усилием, как человек, которому надо хоть ползком, но добраться до конца, ибо он знает, что его замерший искривленный рот никогда больше не произнесет ни слова – и в то же время с отчаянием сознавая бесполезность этого усилия, потому что сколько бы ни оставалось времени до предсказанных им событий – там начиналась уже другая история и ему нечего было в ней делать… Звезды над его лицом между тем утратили свою неподвижность, закопошились, задвигались, сначала одна, потом другая неторопливо пересекли небосвод. Спутники, что ли? – попытался объяснить он для себя – и тут же услышал, как на старой колокольне ударили в колокол. Раз, – начал считать он, два… господи, попадет мне еще за этот звон… Не согласовал ведь, – подумал он, с удовлетворением представляя себе переполох во дворце. На двенадцатом ударе над дворцовыми башнями взлетел фейерверк, взметнув в бездну сноп недолговечных искусственных звезд, куда более прекрасных для него, чем вечные, – и вместе с ним лопнула, разорвалась ослепительная молния – но прежде, чем настала темнота, прежде, чем распустились в вышине фантастические грозди, меняя цвет от бело-желтого к зеленому, красному, синему и напоследок к фиолетовому, освещая лицо Меньшутина с черными пятнами на щеках безжизненным светом, – он успел еще торжествующе улыбнуться точности и блеску, с каким все-таки осуществился его продуманный до секунды расчет.
1971
1
Очередная поездка в Нечайск совпала для Антона Лизавина с днем рождения. Ему сравнялось тридцать лет – возраст вполне достаточный и даже несколько запоздалый, чтобы осознать себя, определиться в жизни – оформиться, так сказать. По отношению к Лизавину удачнейшим словом будет именно «оформиться» – в нем есть намек на этакую скульптурную завершенность облика. В самом деле, даже внешность Антона Андреевича по-настоящему установилась именно к этому сроку: ровная темно-русая бородка, недлинно остриженные мягкие волосы, выпуклый лоб – сюда бы еще очки, чтоб получилось лицо из числа типично интеллигентных, таких, знаете, чеховско-провинциальных. Но очков он не носил, и голубовато-серые умные глаза его лишь казались близорукими. Да и не так много добавили бы очки. А вот бородка, отпущенная им недавно, с тех пор как это и в провинции стала позволять мода, оказалась на редкость уместной, она прикрыла и выровняла несколько уменьшенный подбородок, доставлявший в свое время Антону Андреевичу немало переживаний. Собственные фотографии трехлетней давности вызывали у него смутное любопытство: неужто я? – худенький молодой человек с мягкими чертами, с маленьким ртом, не созданным для внятной дикции, с зачесанным хохолком или зализанным пробором – каждый новый парикмахер заново творил ему прическу и внешность, пока не обнаружилось, что никакого пробора и вообще зачеса ему не требуется, волосы лучше всего лежали сами по себе, как им определено природой. Точно так же он понял, что ему лучше не носить рубашек с распахнутым воротом, пиджаков и шляп; принадлежностью его облика стали галстуки, мягкая куртка, шапочка с маленьким козырьком. Одновременно установилась и походка, легкая, неспешная. Смешно говорить, но даже почерк у него окончательно выработался к той поре: некрупные, почти без наклона буквы; а то, бывало, он на одной странице мог гулять и так и этак: то с изящными загогулинами, то просто тяп-ляп, то почти чертежным уставом. Да что там – он заимел наконец свою подпись: одинаково выведенные А и Л с абсолютно параллельными росчерками, затем, тесно и прямо, следующие четыре буквы, а вместо последних – расслабленная закорючка хвостиком вниз и влево, как бы говорящая: ну, тут умному человеку все ясно, можно и повольничать. Мелочь, разумеется, но в ней было свое значение. А то, скажем, в сберкассе (с тех пор как у него завелась там книжица) кассирша то и дело требовала, чтобы он расписался на ордере заново. Нет, не так, а как в первый раз. А он уже и не помнил, как было в первый раз.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу