9
Поздние сумерки сгустились в палате, когда Лизавин понял, что ждать придется теперь целые сутки, до новой смены, и впал в полудрему. Верхушки старинных лип за окном сияли неестественной электрической зеленью, освещенные огнями четвертого вознесшегося этажа. А тут, на втором, у Федора Фомича Титько болело сердце, приходилось всерьез глотать лекарства и дышать осторожно, вполгруди, чтоб не кольнуло сильней. Борьба за право предъявить исключительный случай организма на высшем уровне и там успокоиться грозила обернуться заурядным, здешним приступом. Он ощущал болезнь, как тягостный нарост внутри, за грудиной, как слизня тоски, мешавшего дышать. Господи, да за что же! Сколько сил, сколько пота и крови потребовалось, чтобы выбиться в жизнь, воспрянуть после несправедливости, получить хоть то, что имеют другие, включая возможность потреблять на бесплатных мероприятиях икру обоих цветов, угощаться коньяком, случалось, что и французским, не таким вредным для слабых почек, зато дававшим сознание, что ты за так принимаешь внутрь организма на полсотни в неделю, а то и больше, то есть в пересчете на месяц… Но почему же именно у других все переваривалось нормально, а у тебя именно деликатесные продукты выходили нетронутыми, ну то есть совершенно, икра даже не меняла оттенка. Не то чтобы это доставляло мучения, но и удовольствия физического не получалось, то есть не выделялось даже слюны и других соков полноценного наслаждения. Морально же выходило как-то обидно. Получалось, будто деликатесы не про твою честь. Пирожок какой-нибудь с капустой или огурец соленый – это пожалуйста, это переварится до полной кондиции, с полным удовольствием, а то – хрен тебе. Значит, как был ты мужик, черная кость, так и остался, и нечего, мол, соваться. За что, Господи? несправедливо. Другие и жрут, и срут в полное удовольствие, и в «люксе» пристроились, а чем они лучше? Я же их знаю, а ты подавно. Они того не видели, что я, и не натерпелись столько, разве нет? Они поверху все шли, подошв не пачкая, а мне откуда выбираться пришлось? Господи, что тебе говорить, не в звуках же для тебя дело, ты и без них видишь насквозь, я понимать способен и признаю чистосердечно… Господи, то есть именно словами-то, для других, чего не наговоришь, а беззвучно, вот как сейчас, душой, ты же знаешь, я никогда не отказывался. В церковь с бабкой ходил, слова до сих пор помню: отче наш, иже еси на небеси, а если насчет того попа, что в карцере простудился, так он, по-нашему, вовсе не поп, и креста на нем не было, я знать не знал, что важная птица, мне все равны, что поп, что не поп, а жмых воровать у коров никому нельзя, жмых, между прочим, казенный. Вы, Господи, сами, можно сказать, инстанция высшая, руководящая, знаете, с кем приходится управляться, и жизнь эту не я устроил, и людей, между прочим, как они есть, не я создал. То есть я ничего, это безо всякой критики, если что, я с себя не снимаю, но меня разве не обижали? Стаж нормальный и то не дали выслужить – за что? Я ведь еще по-людски, я старался культурно, может, потому и страдал всю жизнь за лишнюю доброту. Моя бы власть, я всех бы устроил по справедливости, я справедливости только прошу, Господи!
10
Утром Яков Ильич вдруг попросил у заглянувшего врача разрешения выкурить сигарету. Они оставались в палате вдвоем с Антоном. Язика выписали, Титько перевели наверх – сработала неслышная миру молитва; спортсмен не вернулся с завтрака, исчез куда-то; посетителей двое одиноких людей не ждали. Пустота, тишина воскресного дня, голоса птиц за окном. Влажный после уборки линолеум отражал свежий квадрат и отсвет зелени в нем. Доктор Фейнберг наведался в палату не по службе, он не был дежурным, но захотел зачем-то посмотреть Манина, долго, прикрыв глаза, прислушивался к пульсу, нащупывая его в разных местах; под его бескостными пальцами пульс был как живое голое тело, выдающее глубокие подкожные тайны. Про Фейнберга ходили легенды, будто он не только пришивал отрезанные пальцы и руки так, что они действовали, как здоровые, но однажды сшил человека, перерезанного пополам циркулярной пилой, и двенадцать дней поддерживал в нем жизнь, а мог бы и больше, если бы печень бедняги не была разрушена циррозом от застарелого алкоголизма.
– Напоследок, коллега, одну, – сказал Манин. – Или хоть половину.
– Странный разговор, коллега, – вскинул ироничную бровь доктор; сухощавый, бодрый, корректный. – Вы же понимаете. И что значит: напоследок?
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу