Выдохнул. Постоял так, опустив мокрые, в зелени руки. Посмотрел на белые потолочные бревна баньки. В глазах возникли слезы. Тетка Фрося пыталась что-то объяснять.
— Не она первая, не она последняя… Вон, и окуньки помирали, а эта, как блоха… В чем и душа держалась. Непременно другую заведем.
— А я ей корму хотел купить… У спекулянтов.
— Заведем.
— Кого ты заведешь, пустомеля?! Другую, незнакомую? А я с этой рыбкой разговаривал. Как вот с тобой. Да она меня в лицо узнавала! Понимаешь аль нет? «Заведем»… У вас, у баб, и все так: что ни пропади — скорей новое заводить… Собачка исчезла — «заведем»! Рыбка умерла — «заведем»! Мужик дуба даст — опять та же песня…
Тетка Фрося не стала перечить. И продолжать разговор не стала. Она запалила лучину, кинула ее в трубу самовара. Извлекла завернутых в тряпочку двух блестящих свежеподвяленных лещей, от которых сразу пошел дразнящий вкусный запах соленой речной рыбы. Прямо из топки плиты, с горячей еще золы, сняла чугунок с очищенной картошкой, которая, за неимением мяса, тушилась с головкой лука и сухими веточками укропа. Даже бутылка льняного масла имелась у тетки Фроси.
— А я вот… — почесал дядя Саша нос, — ничего я тебе не привез. Гостинцев — никаких…
— А сам — не гостинец?! Такое дело прикончил…
Дядя Саша встрепенулся. Сделал шаг к вешалке. Нашарил в потайном кармане малюсенький сверточек. Размером с брусочек туалетного мыла, увернутого в газету.
— Борщом меня в городе угостили. Товарищ Коршунов, партизанский командир. Так я хлебец-то Катышу завернул… Настоящий, ржаной. Без ничего… Вот понюхай… Столовский, за большие денежки.
Тетка Фрося трепетно приблизила кусочек хлеба к лицу. Нервно понюхала, глубоко и резко вдохнув запахи коричневого, душистого вещества. Первый настоящий хлеб после войны…
— Тесто малость… переброжено. С кислинкой будет хлебец… А ржица настоящая. И выпечка ровная. До нутра…
— Вот и съешь его… — поощрял тетку Фросю. — А я леща очищу. Небось председатель, Яков Егорыч, угостил?
— Председатель. И не меня угостил, а передай, говорит, своему невеселому. С праздником, значит, тебя…
— У Лукьяна Светлицына баба шестого ребенка родила. Слыхала?
— И слыхала, и дома у них домовничала. И не шестого, а пятого. Вася Катин — племянником ей…
— Знаю! Все равно — шестого… А я тебя отсылать туда собирался.
— Да сбегаю! Коровку им Феня доит, соседка слева. А я детишкам щей отварила. К вечеру картошки спроворим, с Петюшей старшеньким.
— Лукьян теперь дома. Сами сготовят. Фрось, а ты как?
— Это о чем?
— Ну, здоровьишко и вообще… Седая вон вся. Ревматизм — как?
— А ревматизм как? Он ласку любит. Потру-поглажу, и спрячет зубы. А так — известное дело — корежит.
И вспомнил Валуев, как лет тому тридцать с небольшим пришлось ему первый и последний раз в жизни публичную драку затеять. Из-за женщины.
Поженились они тогда и в городе, в валуевском доме на Крепостной, жить стали. И захотелось красивой Фросе на танцы в городской сад заявиться. Там у себя, в Заболотье, на круг, под старую липу любила она вырваться из ночной темноты и с зазывной припевкой под смех и плач гармошки — серебром рассыпаться, уплыть в пляске неведомо куда, оставаясь в итоге все на том же кругу под дремучей липой. Черноокая, с лицом правильным, чертами мягкими, с глазами сладкого, шоколадного цвета, долгими годами неприступная — кружила она перед нетерпеливыми парнями и вдруг… засиделась в девках, не полюбив, ни на ком не остановив взгляда. Внезапно походку ее малым штришком, исподволь начала искажать хромота. И, когда в городе присватался к ней худощавый и долговязый парень, носатый лицом и выглядевший много старше своих лет, Ефросинья поспешила оценить его внимание, а затем и просто, по-бабьи, полюбить.
Так что — пошли они однажды на эти проклятущие танцы. В городе тогда, перед самой революцией, чуть ли не круглые сутки играл в саду оркестр духовой. А надо сказать, что тетка Фрося, то есть тогдашняя Ефросинья, умела себя одевать. У нее было чутье к этому действу. По журналам за модой она, понятно, не следила. Зато, глядя на городских краль, оставляла для себя из их облика самое ей необходимое, характерное. Какой-то штришок, линию или лоскуток цвета, который враз делал ее симпатичной и незатрапезной.
Пришли они в городской сад вечером. По темноте уже. Она — в длинной юбке, гофрированной, в шнурованных ботинках высоких. Кофта свежая, светлая, с очень какими-то нужными к образу большими пуговицами. А на шее — бант. А возле виска — завиток волос на испанский манер, колечком.
Читать дальше