Птицы не умолкали. Солнце за красно-ствольными соснами клонилось к холмам, к ощетинившемуся горизонту, как к мучительному ложу гималайского аскета. Воздух был недвижим и прозрачен, в нем далеко разносились лесные шорохи, трески, вздохи. Где-то за частоколом стволов размеренно подала голос кукушка. Он стал считать, сбился на шестнадцати и злорадно рассмеялся. Ври другому! Глаза его заволоклись и потускнели. Он подтянул бумажный сверток, приподнял его, опустил на живот. С шуршанием отпорхнула в сторону бумага, — на животе лежал урод — неуклюжая поджига, грубо сработанная из железной трубки и подобия приклада, вырубленного из табурета. Трубка была туго прикручена к прикладу веревкой. Осмотрев урода, он снова отложил его в сторону, на сизый ягель, пенившийся на глади мха островками пористой накипи. Осушил еще одну гильзу, дожевал остаток огурца, потом достал из кармана спички.
В глубине леса опять занудила кукушка. Больше он не считал. Червь, притихший было в изъеденной груди, снова ожил, — прожорливый, несносный, он хотел прогрызться наружу, сквозь плоть, сквозь ребра. Скоро... Уже скоро... Он взял в руки поджигу и поднялся с земли. Его сильно качнуло — мир отторгал его, выталкивал из себя, как чужеродное занозливое вкрапление. Он снова сел, прижался к равнодушному шершавому стволу и медленно, будто нащупывая нужное место, приставил трубку к груди — туда, где сидела боль, где скрывался безжалостный мучитель. Приклад подпер коленом, освободив этим обе руки, затем достал из коробки спичку и, прежде чем чиркнуть, долго вертел ее у самых глаз. Огонек полыхнул, но тут же умер, придавленный тихим движением воздуха. Он зажег новую спичку, прикрыл ее ковшиком ладони, дал пламени разгореться и только тогда поднес огонь к узкому пропилу в трубке, откуда выпирали тусклые крупицы пороха.
Непонятно, как ему удалось добраться до привокзальной площади, ведь — мало, что барчонок колбасился червем, то складываясь, то пластаясь, словно кто-то мерил улицу пядью — к тому часу уже все городовые в Мельне имели распоряжение высматривать щуплого белобрысого гимназиста и прямиком тащить его в отчий дом. Уже на закате его разглядели в кучке калек и блаженных, промышлявших на площади у старой крепостной башни, — он был вымазан землею и глиной, безобразно пьян и христарадничал вместе с голодранцами. С ним пытались заговорить, но в ответ барчонок только махал руками, тыкал пальцем себе в грудь и выражался в том смысле, что, дескать, теперешние граждане рождаются без сердца, факт, мол, доказанный практикой, и требовал с прохожих копеечку на учреждение комиссии по выправлению анатомических справочников. Никто из слышавших его причитания и заподозрить не мог в них большего, чем безмозглый пьяный вздор.
Чуть позже барчонок вовсе скинул вожжи — запел по-французски «Марсельезу» и, швырнув в проходящего мимо учителя истории Лесникова комком лошадиного навоза, сбил тому фуражку. Послали за городовым.
Когда на площади показалась квадратная фигура с «селедкой» у ляжки, все голодранцы расползлись кто куда, и первым — Юшка-Лыко, даром что глухой и видит вполглаза. Но, прежде чем поймали извозчика, барчонок сблевал под стену башни голой желчью и застрочил такой частой икотой, что стал похож на часовой механизм в крышке, сработанной под пьяного гимназиста. Всю дорогу, пока чин вез его к папаше, бдительно поддерживая на ухабах шаткое тело, тот слова не мог из себя выдавить, только ворочал глазами и частил: и-йих, и-йих, и-и-йах... А когда выбежал на крыльцо Андрей Тойвович, барчонок сквозь икоту всхлипнул: выгрыз сердце! — и затарахтел пуще прежнего.
— Он так и сказал, — передавала Лукешка, — так и сказал: выгрыз!.. и-йих... сердце выгрыз!.. и-йих... пусто!.. и-йих, и-йах...
При этом он тыкал в свою грудь замаранным пальцем, туда, где под его перстом на грязной гимназической куртке едва виднелась небольшая опаленная дыра. Доктор и без того был невелик ростом, а как увидел эту дыру, то укоротился еще вершка на два. Он даже русский язык забыл от волнения — разевал рот да хлопал руками по ягодицам. После такой гимнастики подхватил барчонка, который в свои-то годы был выше его на целую голову, и потащил в дом; уложил чадо на диван, сбегал за своим чемоданчиком и закричал, чтоб ему в сей миг подали горячей воды. Барчонок к тому часу сник и, пока папаша над ним суетился, только и знал, что пучить глаза да маяться своей икотой. Между тем, папаша снял с него куртку и повертел с живота на спину, а как оторвался, то стало видно, что брови его проползли половину лба и ползут выше, будто решили прогуляться по лысине. И еще бы им не ползти! Ведь барчонок пустил-таки себе в сердце картечину, но, как обычно, состряпал дело так, что из смертоубийства вышла чистая скоморошина.
Читать дальше