В мастерской мы прожили двое суток. Юлиан стряпал, Валерий Викторович рисовал, а я глядел ему под левую лопатку. Иногда с револьвером, иногда без. На вторые сутки часов в семь вечера Валерий Викторович бросил кисти и сказал: „Подавись!“ Картина и в самом деле была готова. Юлиан отрезал всем по куску сыру, налил по стакану цоликаури и поморгал на полотно. Он сказал: „Портрэт… Ты зря это сделал, Валерочка“. – „Тебе, козлу, хорошо рассуждать, а Ванюша застрелил бы меня, и весь сказ“. – „Ты не поверишь, Валерочка, но лучше бы он застрелил тебя“. – „А вы замечали, Иван, что гуманизм у пидоров имеет свой неповторимый оттенок?“ – „Ты большой мастер, – сказал Юлиан, – но ты поплатишься за Магду“. Мы все выпили, художник упаковал обе картины, обвязал их и отдал мне. Вот тут-то я и лягнул его по-настоящему. Я распаковал наше с Лилькой изображение и поставил его на старое место. „Не надо“, – сказал я, и страшная бледность расползлась по лицу Валерия Викторовича. Как будто те три мои щелчка пустым револьвером вдруг сделали свое дело, и невидимые пули долетели куда положено.
Я вернулся к Лильке, она лежала на тахте с закрытыми глазами и говорила по телефону с Самандаровым. Она говорила монотонным ровным голосом, а я распаковывал картину, ставил ее на стул, переставлял лампы, чтобы блики не мешали смотреть.
Вот Лилька попрощалась с Самандаровым, открыла глаза, и я увидел, что угадал. Я увидел, что победил. „Ох-хо, – сказала она нараспев, – как ты придумал такое? Ты же добрый, Перстницкий! Понимаю, понимаю, это я тебя так… Но это же страшно, Ваня“. Она смотрела на картину, и глаза у нее становились печальней и печальней. „Ваня, – проговорила она наконец, – он либо редкостная сука, либо я не знаю, как ты его заставил это нарисовать. И потом… знаешь, я не думала, что ты такой“. Она поставила картину лицом к стене, нахмурилась и посмотрела на меня очень внимательно. А я подумал, достань я сейчас револьвер, прицелься я сейчас в нее, спроси я ее о том, что было у них с Валентином Викторовичем и было ли что-нибудь – все без толку. Я вдруг понял, что Лильку можно либо обидеть, либо убить, но испугать ее нельзя. Нет, еще обидней – я ее никогда не испугаю. Но не в этом было дело. В ту же минуту до меня дошло, что я не поверю ей, что бы она ни говорила. И тогда все произошло, как в мастерской, когда я целился художнику под лопатку.
Я взял картину, снова укутал ее холстиной, от которой несло скипидаром, и под печальным Лилиным взглядом убрал ее на антресоли. Потом я поцеловал Лильку, закрылся в ванной, вынул из револьвера пули, присел на эмалированный край, вложил дуло между зубов и щелкнул. У меня в башке загудело, как в колоколе. А Лилька тут же постучала в дверь и таким голосом велела мне выходить, что я едва не забыл патроны около стаканчика с нашими зубными щетками.
Она обнимала меня, целовала и плакала, а я боялся, что она нащупает револьвер. Потом откинула голову назад и спросила: „Как ты относишься к гордым девушкам, Перстницкий? Вот оно что. Ну, плохи тогда мои дела. А я все-таки скажу: бери меня в жены, Перстницкий, не пожалеешь“.
– Козлина, – задумчиво сказал Геннадий с Сенной. – Ты бы лучше один патрончик в барабане оставил.
– Ты прав. Из этой истории я мог выйти только так. Но мы поженились. Самое интересное, что все эти кольца и печати в паспортах утешили меня – лучше и не надо. А револьвер я продал подальше от греха. Но вот что я вам, мужики, скажу: оружейные деньги я завернул в бумажку и спрятал, как будто это не деньги, а все еще пистолет. И вот я сначала это сделал, а потом оно до меня дошло.
А все-таки мы с Лилькой жили классно! Она тогда как будто очнулась, а мне ничего больше и не нужно было. Свободными вечерами мы с ней ходили по городу, а как-то она растолкала меня в пять утра, и в шесть мы уже были у Спаса на крови. Это был ледяной май, казалось, на город вот-вот посыплется жесткий, как пшено, нетающий снег. Мы с ней оба были синие от холода и целовались как заведенные. Вдруг Лиля оторвалась от меня и сказала: „Ванька, а почему у нас не было свадьбы?“ – „Недосуг, барыня!“ – „Значит, будет теперь“, – сказала она.
Мы пошли к Невскому и около „Европейской“ увидели музыканта с синтезатором. Он аккуратно касался клавиш и кивал острым профилем. Да-да-да, я помню, он играл Брамса. По раннему времени музыка казалась слишком громкой да и вообще неуместной, но, видно, что-то такое он угадал, и деньги ему в коробку кидали исправно. Когда я его увидел, я вспомнил, как бабушка рассказывала мне о немецких нищих сорок пятого года в городе Альтенбурге. Все, что следовало, было у него заштопано и отглажено, смотрел он приветливо, а не исподлобья, букой немытым, короче, я сказал, что если на свадьбе должна быть музыка, то я эту музыку нанимаю.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу