Вопрос явно застал его врасплох.
Нет, нет, он не был готов к нему, опустив голову и глядя в сторону, он проглотил слюну и проговорил невнятно, с большим усилием, почти с отвращением:
“Достаточно…” — “Достаточно? Не много! Достаточно! Только и всего?” — “Почему вы спрашиваете?” — спросил он сдавленным голосом. “Почему вы притворяетесь?” — ответил я сочувственно, отечески наклонившись к нему с альбомом в руках. “Я? Я притворяюсь? Откуда… вы?..” — “Почему вы побледнели сейчас?” — “Я? Я — побледнел?” — “О-о! Смотрите исподлобья… Не заканчиваете фраз… Рассуждаете о мышах, тараканах… Голос то слишком громкий, то слишком тихий, охрипший, а то какой-то пискливый — аж в ушах свербит, — говорил я серьезно, — а жесты — конвульсивные, нервные… Впрочем, все вы тут какие-то нервные и неестественные. Зачем же вы так, молодой человек? Не лучше ли искренней — оплакивать? Гм… значит, вы любили… достаточно?! А зачем вы неделю назад уговорили мать перебраться из отцовской спальни?”
Совершенно парализованный моими словами, он не смел пошевелить ни рукой, ни ногой и еле смог выдавить из себя: “Я? Как это? Отцу… отцу нужен был… свежий воздух…” — “В критическую ночь вы спали в своей комнате внизу?” — “Я? Ну конечно, в комнате… в комнате внизу”.
Я хмыкнул и пошел к себе, оставив его сидящим на стуле с поджатыми губами, с руками на чопорно сдвинутых коленях. Гм, по всей видимости, нервная натура, нервная натура — стыдливость, чрезмерная впечатлительность, чрезмерная чувствительность… Однако я все еще держал себя в узде, не хотел никого преждевременно вспугнуть. Когда в своей комнате я мыл руки и готовился выйти к обеду, заглянул слуга Стефан и спросил — не нужно ли мне чего-нибудь? Он выглядел заново рожденным! Глаза у него бегали, вся фигура изображала лакейскую изворотливость, и все душевные силы были максимально мобилизованы! Я спросил: “Ну, так что ты мне скажешь новенького?”
Он выпалил одним духом: “А, господин судья, вы спрашивали, спал ли я той ночью в буфетной? Так я хотел сказать, что в ту ночь, с вечера, молодой барин запер дверь буфетной на ключ со стороны столовой”.
Я спросил: “А раньше он никогда не запирал эту дверь на ключ?”
“Ни-ни-ни! Никогда. А в тот раз запер, да и то, верно, думал, что я сплю, поздно уже было — но я еще не спал и слышал, как он подошел и запер. А когда отпер — того не знаю, заснул, и только под утро он меня разбудил, сказал, что хозяин помер, и дверь уж тогда открыта была”.
Так, значит, ночью по неясным причинам сын умершего запирал на ключ дверь буфетной? Что бы это значило?
“Только вы не говорите, что я сказал”.
Не зря определил я эту смерть как “внутреннюю”! Закрыли двери, чтобы никто из чужих не имел к ней доступа! Сети все больше смыкали свое кольцо, все ясней виднелась петля, затягивающаяся на шее убийцы. Но почему же вместо того, чтобы торжествовать, я только довольно глупо улыбался? Потому что — увы, приходилось это признать — не хватало чего-то по меньшей мере такого же важного, как петля на шее убийцы, а именно — петли на шее убитого. В самом деле, я перескочил загвоздку, совершил лихой кульбит и перемахнул через шею, сияющую белизной невинности, но все же невозможно вечно пребывать в состоянии оправдывающей меня эйфории. Хорошо, согласен (между нами говоря), я был взбешен, по тем или иным причинам ненависть, отвращение, обида ослепили меня, под их воздействием я настаивал на явном абсурде, это свойственно человеку, тут каждый меня поймет; однако наступит момент, когда надо будет образумиться, придет, как сказано в Писании, Судный день. И тогда… гм… я скажу: это дело рук убийцы, а труп скажет: я умер от сердечного приступа. И что тогда? Что скажет Суд?
Допустим, Суд спросит: “Вы утверждаете, что умерший был убит? На каком основании? ”
Я отвечу: “Уважаемый Суд! Его семья, его жена и дети, в частности сын, ведут себя двусмысленно, ведут себя так, будто убили его, — это не подлежит сомнению”.
“Хорошо — но каким же образом он мог быть убит, если он не убит, если судебно-медицинская экспертиза с исчерпывающей ясностью показала, что он просто умер от сердечного приступа? ”
И тотчас поднимется адвокат, наемный враль, и в длинной речи, размахивая рукавами тоги, станет доказывать, что это недоразумение, корни которого в низком уровне моего мышления, что я спутал преступление и скорбь — иными словами, то, что я принял за признаки нечистой совести, есть не что иное, как пугливость чувства, которое прячется и съеживается от холодного чужого прикосновения. И снова вернется удручающе назойливый рефрен: каким же это чудесным образом он был убит, если он вовсе не убит? Если на теле его не видно и малейших следов удушенья?
Читать дальше