22
Ять пьянел — давно не пил, а тут, помимо единственной бутылки шампанского, извлеченной из старых адвокатских запасов, стол украшала литровая бутыль спирта, который разбавляли «крюшоном» — так Зайка называла разведенное в воде клубничное варенье с крупными размокшими ягодами. Спирту принес Барцев, он в основном на него и налегал. Члены Союза учащихся пригубили, поморщились и отставили кружки. Ять, чувствуя ностальгическую грусть среди этих милых детей, выпил кружки три и проходил теперь все привычные стадии опьянения (особенно заметные, когда пил дрянь): сначала сентиментальность и умиление, потом беспричинную, тяжелую злость и под конец непобедимую сонливость. Сейчас он как раз переходил от умиления к раздражению. В начале двенадцатого, как и обещали, пришли Казарин с Ашхарумовой. Они явились не одни — Казарин прихватил любимого ученика.
Ашхарумова показалась Ятю еще красивее, чем прежде: черное бархатное платье, правда уже коротковатое, шелковые чулки, туфли, принесенные с собой в газетном свертке; преображение ее совершилось мгновенно — только что в прихожей стояла рядом с Казариным снежная баба в толстой шубе, платке, валенках… Зайка кинулась целовать ее и тормошить — видно было, что она влюблена в Ашхарумову, как только добрые и некрасивые девушки бывают влюблены в блистательных старших подруг. Казарин нацепил на свой черный фрак линялый красный бант и острил по этому поводу. Их спутник, юноша лет двадцати, с моноклем, не понравился Ятю с первого взгляда: уже по тому, как он небрежным кивком поздоровался со всеми сразу, бегло оглядел присутствующих, вошел в комнату, уже по тому, как безукоризненно он был одет, как гибко опустился в кресло и замер в расслабленной позе, — видно было, что ученик Казарина, как почти всякий ученик, усвоил у него худшее, а лучшего не перенял. Казарин мог быть снобом, игроком, ницшеанцем, дешевым парадоксалистом, — но его жег пламень нешуточный. Ученик, представившийся Стечиным — имени не назвал, — слишком позировал каждым своим жестом, чтобы заподозрить в нем талант (для Ятя талант начинался не то чтобы со вкуса, — он знал, что талант и вкус часто враждуют, — но с простого, ненатужного, лучше бы иронического отношения к себе). И копившееся в Яте раздражение тут же обратилось на Стечина: тот молчал, но Ять поглядывал в его сторону, ждал, когда эстет заговорит и можно будет его срезать. Эстеты обычно полуграмотны.
Танцевали немногие — под граммофон, пост у которого тут же занял старший брат Бражникова. Между танцами Мика стал вдруг упрашивать Барцева, чтобы тот почитал, и Барцев принялся читать стихи, в которых Ять ничего не понял. Размер и рифма были в них соблюдены образцово, наличествовала даже какая-то звукопись, но смысл ускользал после первой же строчки. Барцев читал громко, скандируя, делая ударения на самых неожиданных словах:
«Рас-кру-тил-ся ШАР фонарный,
опустился ЖАР угарный,
рухнул локоть, встал рассвет,
хочешь плакать? Можно нет.
Вот корова, вот пятно,
вот мужик и домино.
Говорили мужику:
ты умеешь ку-ку-ку?
Отвечает ирокез:
я желал бы наотрез».
Сочинить такое можно было только в наркотическом бреду или шутки ради, но Барцев был необыкновенно серьезен и умудрялся как-то помнить свои алогичные сочинения. Мика, однако, покатывался. Остальные слушали с вежливым недоумением.
— Скажите, — спросил Ять, когда Барцев вдруг выпалил «Всё!», тряхнул головой и сел на диван. — Скажите, как вы их запоминаете?
— Они нетрудно запоминаются, — объяснил Барцев. — Попробуйте, сами увидите. Мне гораздо труднее запомнить «Мой дядя самых честных правил». Какой дядя? Что мне за дело до его дяди? Я пишу лучше, потому что занимаюсь конкретным искусством. У меня слово опять значит. Я его помещаю в контекст, где оно не должно стоять, и в этом контексте оно обнаруживается. Дама надела домино — скользит мимо слуха, но мужик надел домино — а еще лучше, мужик надела домино, — высвечивает и домино, и мужика.
— Это сильнее футуристов, — покачал головой Ять.
— Вы совершенно правы, — без тени иронии кивнул Льговский. — Стихи Барцева идут много дальше того же Корабельникова. Что такое Корабельников, поэт большой, но, я полагаю, уже исчерпанный? Он мой друг, отличный парень, но его стихи — тот же Надсон, переписанный дольником. Он крупный мужчина, его не понимает маленькая женщина, от этого он злится на весь свет и считает себя революционным, но революционности в нем не больше, чем, например, в «Записках охотника». Он нигилист, Базаров, шестидесятые годы. А Барцев и его друзья по конкретному искусству — это действительно революция, хоть и ямбом, потому что вещь вырывается из привычного ряда и ставится в другой, что мы и наблюдаем сейчас.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу