Тут же, без всякого перехода, он начал роль Вельзевула. По пьесе, первой взбунтовалась чертова мать (ее прелестно играла высокая, почти в корабельниковский рост, горбоносая девятнадцатилетняя армянка Маркарян, безответно влюбленная в своего Вельзевула). Вдохновленные чертовой матерью, пролетарские, черти строили гигантскую пирамиду (уроки эвритмистов не прошли даром). Саваофа изображал Барцев, срочно приклеивший ватную бороду и вещавший почему-то по-старославянски. Саваоф не мог ничего сказать в свое оправдание, кроме того, что он — культура. Под конец он понес полную околесицу, потому что его главный монолог писал Мельников. Черти не стали его дослушивать и всыпали по первое число. Низвергнутый Саваоф отправлялся к станку и даже начинал находить в работе своеобразное удовлетворение, а черти рассаживались на небесах и первым декретом освобождали труд. В заключение они исполняли «Интернационал» с новым, корабельниковским текстом, от которого Чарнолуский — при всей прелести и свежести исполнения — невольно поеживался: там дважды упоминался «мерзавец бородатый». Корабельников, несомненно, имел в виду Творца, но не учел Маркса, да и про Ильича наверняка не подумал.
Кое-что почитав из корабельниковской лирики хотя бы и двухлетней давности, Чарнолуский представить себе не мог, что этот мальчик с надорванным голосом с такой легкостью переключится на площадную драму: видимо, мир действительно начинался с чистого листа. Драма была так себе, на уровне аудитории, — но все полчаса, на протяжении которого адские жители штурмовали небо, толпа не расходилась. Чарнолуский от души раскаялся в том, что был резок с крестовцами. Нынче же приехать и объясниться. То-то будет смеху, когда я расскажу, как смотрел их инкогнито…
— А теперь, граждане публика, соберем на обед артистам у кого что есть! Мы ж не просто так тут глотку драли! — сказал осипший Корабельников, снял вельзевульскую корону (оказалось, она наклеена на обычную шляпу, которую пожертвовал Драйберг) и пустил ее по толпе. Скоро она приплыла к нему, наполненная мятыми бумажками, поверх которых лежала одинокая вобла.
— Благодарю, товарищи! — крикнул футурист. — Приходите к нам на Крестовский, там живут художники, они покажут вам новое искусство и новый быт!
— А когда?! — крикнуло несколько молодых голосов.
— Да хоть сейчас, — великодушно разрешил Корабельников. — Айда с нами. У кого есть спирт — приносите, артисты замерзли.
Но артисты не замерзли. Черти и чертовки были чертовски счастливы. Казарин мельком оглянулся на Марью — и ощутил жестокую ревность: она смотрела на крестовцев, чуть приоткрыв рот от счастья и удивления, и лицо ее было таким светлым, каким он видел его только в самом начале знакомства.
«Что я сделал с девочкой, — подумал он. — Что я сделал…»
— Кстати! — уже собравшись идти на Крестовский во главе своей армии, к которой присоединилось несколько любопытствующих зрителей, Корабельников обернулся и безошибочно узнал Казарина. — Гражданин товарищ Казарин! Вы же как будто из бывших будете. Не желаете часть выручки? Как-никак зрителей-то ваши собирали! Вот, не хотите? — он потряс шляпу и помахал воблой.
Казарин, ни слова не говоря, отвернулся и побрел во дворец. Крестовцы победили — он не стал бы с этим спорить, — но не умели соблюсти меру в стремлении унизить побежденных. Ашхарумова пошла рядом с ним, заглянула ему в лицо, увидела страдальческую гримасу:
— Тебе плохо? Слава! Да Слава же!
Да, ему было плохо. Хуже всего оттого, что, прежде чем пойти за ним, она секунду помедлила в нерешительности. Этого Казарин не забыл — может быть, потому, что предчувствовал.
31
Оскольцеву снилось, что сошлись его друзья: явились прощаться и знали это. Каждый принес скромное подношение — цветок, платок, экзотическую бутылку. Ужасно было то, что приходящие веселые посетители (веселые искренне, а не натужно) ничего не могли сделать с тем, что ему предстояло; общая атмосфера веселого заговора царила в комнате. Ужасно было и то, что первая его возлюбленная была коротко стрижена, и он все время шутил по этому поводу. Тот, с кем она пришла, вдруг решительным жестом оборвал общее веселье; все встали по углам. Оказалось, он был тут главный. Между тем Оскольцев видел его впервые. Спутник первой возлюбленной был торжественно и сдержанно благожелателен, как все палачи. Он был тут распорядитель. Странно, что Оскольцев во сне так много знал о палачах, и это служило лишним, теперь уже нежеланным доказательством того, что душа есть и знает больше, чем надо. Высшей точкой отчаяния была подспудно пришедшая мысль о смертности души: есть, но конечна.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу