— Можно, конечно, и так сказать… — прервал молчание Казарин. Он не хотел вступать в спор, ибо сам еще не определился: оставаться было все тошней, уходить — все стыдней. Однако и сдерживаться было уже нельзя: он выговаривал наконец то, о чем давно думал бессонными ночами, рядом с тихой и тоже неспящей Марьей. — Можно сказать: не доводите их до зверств — и зверств не будет. Не запирайтесь, не протестуйте, не выходите на митинги — и вас не посадят, не поведут пытать… Но это и значит попустительствовать — ведь тогда они еще верней перебьют всех, кто не они! Пусть не изжарят живьем, пусть только повывернут суставы да и повесят из милости, — но чего ждать, помилуйте? Неужели по всему, что они делают, не видно: правда теперь будет одна, и она у них? Он задохнулся и умолк.
— Не могу я с вами больше спорить, Вячеслав Андреевич, — грустно отозвался Хламида, — ибо в словах ваших уже слышу голос осажденных в крепости. Разойтись и бороться или уж боевым отрядом взять Смольный — это я могу понять; но запираться в скиту…
— Что мы можем взять?! — подал голос Горбунов. — Какой боевой отряд, если у нас тут один человек моложе сорока, и та девушка?.
— Я вас в отряд не зову, — пожал плечами Хламида. — Я вообще думаю, что — хватит отрядов-то, не в отрядах истина…
— А сами бы в отряд пошли? — Граппа окончательно развязала язык Казарину; мало надо голодному человеку, чтобы охмелеть!
— Теперь — не пошел бы, — задумчиво проговорил Хламида, — а как повернется — не знаю… Никогда ведь не скажешь.
— Что же должно произойти? — не отставал Казарин.
— Вот ежели вы запретесь да запалитесь, тут бы я уж подлинно в отряд пошел — вас вытаскивать. — Хламида посуровел и принялся нервно теребить усы. — А насчет другого… я — не солдат, то есть другого полка солдат. Были, знаете, солдаты Преображенского полка: так вот, я — Преображенского. Мое дело — мир преображать, а штыком его не преобразишь… нет! И остановиться трудно… Посему — позвольте об одном только просить вас: воздержитесь от боевых, действий. Сам же я не премину еще не раз зайти к вам — не для работы уже, а для одного только удовольствия говорить с вами. Пустите?
— Конечно, конечно, — зашумели за столом.
— Вот и добре, — снова улыбнулся Хламида. — Хотя предпочел бы я заходить в гости к каждому из вас по отдельности — а?
Несколько виноватых улыбок было ему ответом.
Последним сюрпризом Хламиды был Наппельбаум, обвешанный своей техникой. Он долго регулировал магниевую вспышку — лишь у лучших фотографов Петербурга было это приспособление, позволявшее снимать в темноте без электричества; например, на природе. Наконец установил, поджег, щелкнул — группа запечатлелась на века. Это первое и последнее фото «Всеобщей культуры» — пятнадцать человек на втором этаже Елагина дворца; кто-то не захотел фотографироваться, кто-то ушел к себе. В центре — Хламида с бумажным корабликом в руке; у его ног картинно лежат Працкевич в полумаске и Корнейчук с длинным приклеенным носом. Секретарь на всякий случай сдернул бумажные уши — часто ли доведется сниматься в таком обществе? Казарин стоит крайним справа — у него понурый, виноватый вид. Пемза приобнимает хорошенькую Веру Головину, — она пришла сказать, что кружок уже собрался на очередной урок. Так Вера Головина осталась в вечности — обычно под этой фотографией ее обозначают как «Неизвестную», других материальных следов ее существования нет — год спустя она умерла от тифа.
26
Пока Казарин сидел на прощальном заседании «Всеобщей культуры», Ашхарумова быстрым и широким, почти мужским шагом шла на Сенной рынок, где с началом весны открылся писательский книжный ряд.
У Ашхарумовой было несколько походок (и возрастов, и голосов): эта текучая протеичность ей самой казалась залогом если не вечной жизни, то по крайней мере долгой молодости. Люди вокруг начинали коснеть поразительно быстро. Некоторые так и умудрялись в двадцать лет застыть, при этом еще гордясь своей неизменностью, — и в пятьдесят рушились в одночасье, как стены. Смешно в Петрограде восемнадцатого года думать, что в мире остались принципы. Мир давно уже текуч, — а может быть, и в другое время, в каких-нибудь брадатых семидесятых тоже было так, но не было Ашхарумовой, чтобы понимать это.
Мир летел, и она летела в текучем мартовском мире, в разрушающемся городе; двадцать минут назад она была женой, сейчас — свободной странницей, кем будет через десять минут — Бог весть. Вокруг ослепительно плавился лед. Оплавлялся и город, избавлявшийся от твердых форм: осыпались здания, смягчались контуры, размывались границы улиц. Текучий мир сверкал. Ашхарумова таяла в его блеске: ей было девятнадцать лет или тысяча лет, а в общем, и не было никакой Ашхарумовой. Умрем — перейдем в эти камни или почву, перетечем в иные формы, ручьями хлынем по улицам, сольемся с облаками, вплетем голоса в единый хор бытия. Она пролетела по Зелениной, протекла по Дворцовому, проросла в Сенную, и лучистый, тающий след тянулся за ней.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу