Наконец поэтесса вышла к народу. Вся в черном. Хоть не в черном платье, но в черных бархатных брюках, черных сапогах и черном же жакетике, который не скрывал ее довольно обширную грудь. Манера ее чтения всегда казалась мне пошлой и сладкой. Она принадлежала к поколению суровых и мужественных советских юношей и девушек (такими они сами себе казались), которые смело вышли на бой с неправдой в самом начале шестидесятых годов. Эти юноши — ее друзья, мужья и любовники — думали, что судьбу поэта можно сыграть между делом — между поездками в Париж и пьянками в Доме литераторов и писанием стихов и прозы, показывающих власти кукиш, но в кармане. Примером для них, они сами его избрали, был Пастернак — поэт талантливый, но человек робкий, путаный и угодливый, дачный философ, любитель свежего воздуха, старых книг и обеспеченной жизни. Я, которого от самого вида библиотек рвать тянет, презираю Пастернака, да.
Но вернемся к поэтессе и суровым юношам. Суровые юноши, честняги, читающие суровые стихи о вреде карьеры, или вдруг пинающие в печати давно умершего кровожадного тирана Сталина, или возмущающиеся тем, что кто-то бьет женщину, были встречены на «ура» такими же читателями. Мужественно и резко оправляя пиджачки, куртки и вихры, поэты бросали в переполненные недотыкомками залы студенческих городков свои фразы, и залы разражались аплодисментами. Поэтов этого поколения ужасно преследовали. То вдруг долго не разрешали уехать в очередной Париж, а поэт, знаете, уже собрался за границу, или вдруг вместо тиража в миллион или полмиллиона выпускали книгу поэта тиражом всего в сто тысяч экземпляров. В таких тяжелых случаях за них тотчас же заступалась мировая общественность.
Прошли годы, и вот она стоит передо мной — суровая девочка своего поколения. Читает стихотворение о поэтессе Цветаевой, покончившей с собой в провинциальном городке Елабуге, повесившейся. Ну и кумиры нынче у русской интеллигенции — робкий трус Пастернак; умерший у мусорного бака в лагере, где он собирал объедки, от страха ставший юродивым Мандельштам; повесившаяся Цветаева. Хоть бы один нашелся волк и умер, отстреливаясь, получив пулю в лоб, но прихватив с собой на тот свет хоть пару гадов. Стыдно мне за русскую литературу.
Приехала Махмудова. Читает стихи пятнадцатилетней давности. Приехала. Избрали в Академию. Почему хотя бы не повесилась? Повесившуюся поэтессу невозможно избрать в Академию. Неприлично. «А почему ты не повесилась? — думаю я. — Что-то, но должно было с тобой случиться. Почему ничего не случилось?»
Бунтовщики, суровые мальчики — «bad boys» русской литературы, как о них до сих пор пишут такие же «бунтовщики» — либеральные американские критики, по достоинствам наказаны советской властью — снабжены дачами, квартирами, деньгами, тиражами книг. Суровая девочка — возьми свою Академию. Суровые мальчики, которым сейчас уже под пятьдесят, истерли свои хуи, суя их во многочисленные ожидающие щелки молоденьких поклонниц. Суровая девочка тоже немало натрудила свою пизду. Юнцом и я когда-то с вожделением подумывал о Стэлле Махмудовой, поэтической пизде номер один.
Боже, что она читает! Все неискренне, позерство, мертвечиной несет от давно умерших стихов. И конечно, есть и о Пастернаке. Пастернак явно произвел в свое время на молоденькую Махмудову сильное впечатление, этот услужливый человек, переведший со всевозможных языков целую книгу «Песни о Сталине». Трус, просчитавшийся только в том, что решил однажды — уже можно не трусить — написал и издал за границей свой сентиментальный шедевр — роман «Доктор Живаго» — гимн трусости русской интеллигенции, но обманулся Пастернак — еще нужно было трусить. Тогда он взял и умер с перепугу.
Вадимов шепчет мне извиняющимся тоном, что переведены только старые стихи его жены. Сейчас она пишет очень хорошие стихи, очень необычные, говорит Вадимов, наклоняясь ко мне, хотя я ему ничего ни о старых, ни о новых стихах не сказал. Может быть, мои мысли отражаются у меня на лице.
— Да-да, — говорю я, — для поэта новые стихи всегда милее.
Эта фраза ничего в общем не значит, я не могу сказать Вадимову, что я думаю о его жене и ее стихах, я всегда, в конечном счете, жалел всех, и я не могу сказать суровой девочке, что она давно уже не суровая девочка, а толстогрудая, стареющая, грустная баба. И у нее, должно быть, мягкий живот, если снять ее тесно врезающиеся в нее брюки, то на животе будут красные шрамики от брюк, я знаю. Да, в чем-то огромном все их поколение просчиталось, кровавого следа из раны никто из них не оставил. Все оказалось поверхностно, не всерьез, «для понта».
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу