Вокруг них засуетились Сергей Ильич с его улыбающейся дочкой… Наташа не вспомнила ее имя… Они пытались отговаривать от поездки, отговоры были чистосердечны, но мама была неумолима, папа растерян, а Наташа металась взглядом от отца к матери, от матери к отцу, изъявляя абсолютную готовность к любому их решению.
– Ты не волнуйся, папа, – шепнула отцу, – этот парень без тебя не пропадет.
Мама поблагодарила ее взглядом, и все начали прощаться друг с другом, передвигаясь по комнате вокруг папиного чемодана и маминой сумки. «Розовая кофточка» чмокнула Наташу в щечку и шепнула: «Приезжайте просто так, отдохнуть!» «Спасибо!» – ответила Наташа и пожалела, что не запомнила ее имя, а при прощании никто, как назло, ее имени не произнес.
Пока шли до машины, папа искрутился:
– Ах, как нехорошо! Любаша, я чувствую себя просто…
Он был очень трогателен в этой своей тревоге. Трогателен и жалок. Мама же оставалась совершенно равнодушной к его беспокойству, делала вид, что не замечает его, и в том тоже была какая-то необычность, странность, Наташе непонятная. И расставание у машины мама сократила до минимума, буквально впихнув их с отцом в машину, а дверцей, сев с водителем, хлопнула так резко и решительно, что Наташа с отцом внезапно и с равным испугом переглянулись.
В машине папа продолжал вертеться и этим начал раздражать Наташу. Ей хотелось сказать ему открывшуюся ей правду об отцовском любимчике, но даже подумать было страшно о таком проговорении, потому что с такого момента – возьми и скажи она – навсегда исчезнет образ отца, справедливого человека и мудрого государственного мужа. А что останется? Это прикосновение к его плечу и слезы, что наворачиваются на глаза при одной только мысли о том, что жизнь – не вечное продолжение времени, но неизбежное стремление к концу всего существующего одновременно с тобой и опережающего тебя в скольжении в никуда… Впереди не радость, а утраты и затем одиночество…
На дорогу выскочил странный старикан. То ли он хотел перебежать… но подергался и отскочил назад к палисаднику. Наташа даже вскрикнула, так крепко вцепился ей в руку отец. Когда, тормознув, проехали, они одновременно с отцом оглянулись назад. Старик стоял, опустив руки, и смотрел им вслед.
– Господи, чуть не сбили, – прошептала Наташа.
Отец был бледен.
Когда отъехали достаточно далеко от деревни и деревня скрылась за холмами, отец вдруг попросил остановить машину.
– Хочу еще раз на одно место взглянуть, – сказал он, словно извиняясь перед всеми.
– Только я с тобой, – потребовала Наташа.
Он кивнул, а мама промолчала.
Они преодолели кустарниковые заросли и взобрались на пологий холм. Глазу открылась безобразная и безбрежная черная яма. Наташа удивленно посмотрела на отца. Он понял взгляд и, отдышавшись, сказал:
– Когда-то здесь был прекрасный луг. Лучшие сенокосные угодья во всем уезде. Божеполье называлось. Божье поле…
Такое, однако же, представить было невозможно, и Наташа просто поверила на слово.
– Когда-то вот там… – Он указал в середину грязно-черной ямы… И замолчал, опустив руку. Что-то происходило с его лицом, разнообразные чувства прочитались бы по движениям бровей, губ, по меняющемуся выражению глаз, по судорогам щек. Наконец это очевидное смятение чувств прекратилось, лицо застыло, и сам он весь выпрямился, собрался, – это был прежний, хорошо знакомый ей человек воли, ума и достоинства, а в сосредоточенности лица проглядывалось еще что-то похожее на злость, на большую злость…
На обратном пути он отказался от ее руки и в машину уже не влез, как в деревне, а подошел и сел. И только бледен был непривычно…
* * *
Самолет пересекал пространство. Тайна и чудо заключалось в том, чтобы сесть, пристегнуться, закрыть глаза в одном измерении, а затем через некоторое время очнуться в другом, знакомом и привычном, где все немногочисленное количество объектов восприятия реально и однозначно по смыслу, без подвохов, сюрпризов и перевоплощений. Чем уже мир, тем достовернее он.
Чем уже мир, тем иллюзорнее его равновесие. Так начинала понимать Любовь Петровна. Это горькое и обидное понимание пришло не сразу, то есть оно пришло очень поздно, катастрофически поздно. Лучше бы ей не понять этого никогда. Но если понято и поздно, то как жить и чем жить? К тому же такое открытие не приходит одно, оно влечет за собой еще более горькие понимания, от которых уже становится так тошно, что пропадает желание жить. Желание умереть не приходит тоже, и маета поселяется в сердце, и руки опускаются. Впрочем, насчет рук – это к слову. Глаза боятся, а руки, как известно, делают.
Читать дальше