– Возвращаюсь в офицерское звание. Сделайте нечто такое, знаете, чтобы… под фуражку.
И через час – Нина Петровна работала предельно добросовестно и тщательно – из зеркала поглядывал не капитан артиллерии, а преуспевающий ученый из тех, что ищут в газетах свою фамилию в списке будущих член-корреспондентов. Я закусил губу: «Не получилось!» Нина Петровна задумчиво сказала:
– Вы помолодели, но стали значительнее. Странно!
Только через месяц, чисто случайно, эмпирическим путем я пойму, что надо предпринять, чтобы Никита Ваганов не бросался в глаза, не выпирал из массы, не привлекал внимания…
* * *
– Я люблю тебя, Никита! – сказала Вера.
Она докажет, что это так и есть, докажет самоотверженностью и бессребреничеством, самоотдачей, полной растворяемостью, если так можно выразиться, в моих делах; она докажет это и противоположными действиями: борьбой против моего, придуманного ею коварства, карьеризма и жестокости. Естественно, она потерпит поражение: силенок у Веры не хватит, чтобы остановить Никиту Ваганова в бесконечном стремлении вперед и вверх; на этой почве и возникнет временное взаимное непонимание. Она не знала, что мужа остановить нельзя…
– Делай все, что тебе заблагорассудится, Вера, но только не тяни. Я хочу через неделю ночевать в новой квартире. Вот это я говорю серьезно…
Теперь-то я понимаю, почему боялся остановки: не позволял себе иметь ни минутки свободного времени, чтобы оглядеться, обдумать деяния рук своих, разобраться в себе и других. Я был зашорен и зашорен сейчас; берусь доказать, что человек вообще и человечество в целом существует – не сходит с ума, не стреляется и не вешается – только потому, что не разрешает себе вдумываться в происходящее. Вперед! Только вперед! Утром человек предвкушает, как будет после работы пить бочковое пиво, вечером, ложась в постель, мечтает, как утром наденет новую сорочку…
– Ты поняла меня, Вера?
Она обиделась:
– Ты разве не видишь, что я готова въехать даже в пустую квартиру…
Читатель непременно заметит, как вяло я написал эту главу, как скучно мне рассказывать, как я аморфен, неэнергичен, неинтересен. Оно и немудрено: мое возвращение в Москву, в столицу, возвращение – я не хвастаюсь – на белом коне было счастьем на три дня, ликованием на семьдесят два часа и ни минутой больше, так как ровно через семьдесят два часа, отсиживая скучнейшую летучку, я понял, что началась серые будни, беспросветные будни литературного сотрудника отдела промышленности, так резко отличные от праздника моего спецкорреспондентства в Сибирске и поблизости. Я заранее был готов на медленное-медленное восхождение наверх, но контраст был таким, что я купил большой коричневый портфель, а чемоданчик типа «дипломат» спрятал подальше.
Серые будни, печальные будни. Болото будней!
Проученный за ярость и заметность на сибирском партийном собрании, хорошенько обдумавший тему «посредственность и карьера», «безликость и карьера», «серость и карьера», окоротивший волосы и надевший очки в маленькой оправе, я уже не мог себе позволить блистать, как блистал прежде, понимая, что уж в редакции-то «Зари» на этапах медленного-медленного продвижения по службе такие субчики, как Валька Грачев, мне не простят ничего, выходящего за рамки обыденности. Я должен был идти в строю, набравшись терпения, не «мыркать» и не спешить к сияющим высотам. Пока я сам выбрал серость, сам переменился ради серости и будней, изнуряющих будней.
Сейчас я поднимался скоростным лифтом на восьмой этаж, поднимался со скоростью века и размышлял именно об этом ускорении времени и темпов жизни, жестоких для многих современников, а для меня благостных и целительных; я, наверное, оглох бы, проведя неделю в «тургеневской» усадьбе. Я нисколько не преувеличиваю, целиком согласен с американским футурологом Тоффлером, утверждающим, что человечество находится в стрессовом состоянии от катастрофически быстрого наступления будущего. Футурошок! Конечно, адаптационная способность человека чуть ли не безгранична, тот же мрачный Тоффлер скорее надеется на оптимистический исход, чем на пессимистический, но жертв футурошока предостаточно. Одна из них – мой редактор Илья Гридасов. Он не заметил, что все побежали, быстро заговорили, не поехали, а полетели, не любили, а только влюблялись, не читали, а только «просматривали» умные книги. Он продолжал жить своей прежней жизнью и, конечно, отстал, существовал анахоретом, пользующимся стеариновыми свечами… Он и внешне был примечателен: имел такие маленькие, сложенные гузкой, малиновые губы, которыми художники Ренессанса награждали красавиц, у него были такие короткие и негнущиеся ноги, что Илья Гридасов казался ходящим на протезах. Он слов произносил по времени раз в десять меньше, чем длились его паузы, и они, паузы, у него означали все, в том числе и желанные мысли собеседника; от этого его считали умным иделикатным человеком…. Много лет спустя известный писатель Егор Тимошин беззлобно скажет мне: «Ты – мещанин самой модерновой кондиции, Никита!» – на что я расхохочусь. Мещанином я считал Илью Гридасова, в недобрую минуту вспоминал четверостишие Бориса Слуцкого из его стихов к пьесе Брехта «Добрый человек из Сезуана»: «Шагают бараны в ряд, бьют барабаны; кожу на них дают сами бараны…»
Читать дальше