– Мой брат Герасим – глухонемой, а мать – слепая, так что у них на двоих один язык, одни глаза, одни уши. Но живут в согласии, без мелочей. Герасим читает мать по губам, а сам ей пишет на руке. Пальцем. Мне иногда казалось, что они обходятся вообще без знаков, чистым сознанием, ментально.
– У матери это… как его… хозяйство?
– Какое хозяйство! Прежде, когда видела и работала в поле, то корову по временам держали. Потом запретили. Потом разрешили. Потом опять запретили. Вот такая чехарда. А потом мало кто и верил обещаниям. В город за молоком ездили.
Поезд пошел ходко, торопливо. Открытые пространства сменялись рощами. Вдали затемнел лес. Небо высветилось, и солнце освещало весь вагон сильно и тепло.
– А вон в той стороне Псков.
– Где? – быстро потянулась она к окну, ожидая, что вот-вот, по мановению, как в кино, из текучего эфира воздвигнутся дома и стены.
– Да не здесь, глупая, а дальше, за шестью холмами, за семью реками, за девятью оврагами. Богоспасаемый град Псков, освященный благословением и молитвами святой равноапостольной Ольги… Кстати, там же родился и мой воображаемый друг Канопус, величайший поэт нашего времени.
– Могу его представить, – вздохнула она, – у него рыжая борода в хлебных и табачных крошках, как у этих… у разночинцев, и еще кашель по ночам от самодержавной чахотки и склеротический румянец на щеках от бесперебойного пьянства.
– А вот, девушка, и неправда ваша, перебои случаются.
– И тогда он пишет стихи?
– Всенепременно. Утром полстиха и перед сном полстиха. Сейчас он увлекается тридцатишестисложниками. Видит в этом числе мистическое значение.
– Ты считаешь его стихи красивыми?
– Красота там, где нет страха.
– А мысли? – спросила она.
– Зачем мысли? Разве есть мысль в этом дремотном небе? А какая идея во-он в том ястребе, видишь? И потом, запомни, голубушка, литература идей – самая безыдейная литература.
К полудню поезд, давно кативший с ленцой, притормаживая у всякого пня, окончательно остановился, тяжело и основательно, будто стоять ему здесь до скончания веков.
Далеко от рельсов, метрах в двухстах, был вокзал, поставленный в стороне в расчете на вырост, но так и не вырос, – низкое строение с двумя мясистыми колоннами, когда-то, еще при прежнем начальстве, выкрашенными желтым и белым, а теперь краска осыпалась, как струпья, обнажив трухлявый кирпич. Вокзал носил крышу, серую, как старая фетровая шляпа. Разинутая пасть вокзала была скучна, вытаращенная от полуденной зевоты, но люди, снующие, казались высокими и веселыми.
Вся эта картина, простоватая и балаганно-веселая, освещалась солнцем шедрым, безудержным, словно в других местах оно убавило свету и собрало его сюда. Растительность, обычно чахоточно-пегая вокруг вокзалов, здесь произрастала столь мощно, что даже лопухи вокруг станционного пространства красовались на стеблях толщиной в среднюю руку. Все здесь было и казалось добротным, увесистым, размашистым, и брат Герасим, по случаю торжественной встречи одетый в пиджак угольного матового блеска, и жеребец Кирюха, такой бесподобно старый, что о его прежних молодеческих выходках на деревне рассказывали уверенно и почтительно, как о трехсотлетии царствующего дома, даже Кирюха выглядел хоть куда, косил старческим блеклым огромным подслеповатым глазом и на подлой роже изображал добродушную улыбку, даже телега, за которой когда-то жеребец бегал сзади, а потом всю жизнь, как нудную жену, таскал за собой, и сроднился, и втайне ненавидел и жалел, поскольку была хроменькая, припадала на левое заднее колесо и каждую весну грозила развалиться, однако из соучастия в одинокой Кирюхиной старости скрипела и работала и даже, когда жеребец уставал, сама катилась и хомутом подталкивала мерина вперед, даже эта телега выглядела хоть куда, хоть сейчас замуж за молодого жеребца.
Герасим ждал у вагона. Увидев брата, немо и белозубо улыбнулся, принял снизу рюкзак, одной рукой положил в телегу на лежавшие там пружинные тракторные сиденья, потом крепко обнял брата и, увидев спускающуюся девушку, принял ее за талию в широкие сильные ладони.
– Здравствуйте, – сказала она, глядя Герасиму в лицо.
Он беззвучно пошевелил губами, продолжая улыбаться.
Они уселись, Герасим боком примостился, разобрал вожжи, чмокнул, и жеребец, мотнув подвязанным хвостом, неторопливо тронул с места. Обогнули цейхгаузы и еще какие-то приземистые постройки, выбрались на стороннюю дорогу и покатили.
Читать дальше