Снимаю трубку прямого с Рустэмом.
— Слушаю тебя, Михаил Леонидович, — отвечает он, и опять на меня веет глубокой советской древностью от его мягкой важности и «ты» в сочетании с именем-отчеством.
— Рустэм, не пойду я на совет, — говорю я, не здороваясь, у меня нет сил даже на простую вежливость, — нечего там делать, одна болтовня.
Он дослушивает фразу до конца и еще несколько секунд молчит, так что мои слова повисают в воздухе и я начинаю нервничать. Хорошую школу прошли эти ребята в комсомоле.
— Ну, смотри, — наконец произносит он безразличным тоном, — я бы сходил, если б время было. Неловко, если компания не будет представлена вообще, там все соберутся.
Он умеет многое вложить в самую невинную фразу, следует отдать ему должное. Например, у него нет времени, а у меня есть — напоминание о том, что в ежедневных делах конторы я почти не участвую.
Мне и спорить лень. Черт с ним, пропадет полдня, потерплю в очередной раз унижения — никто на банкете не будет тащить меня в сторонку для делового разговора, потому что уже многие, если не все, знают о моей реальной роли в компании, буду стоять в углу, как посторонний, и только к концу кто-нибудь из таких же, как я, чудом сохранившихся стариков подойдет чокнуться, вместе вспомнить героические кооперативные времена… Ладно, схожу, говорю я отвратительно покорным тоном, как шофер, которого послали за сигаретами, и вешаю трубку.
Еще какой-то странный конверт, явно не делового, а частного письма из Штатов. Незнакомый обратный адрес, никогда прежде не встречавшееся название какой-то американской деревни, штат Нью-Джерси, ничего не говорит и фамилия — Mrs. Berkovitch. He знаю я никакой миссис Беркович… Но адрес моей конторы правильный, написан грамотно по-русски и явно русским человеком — сначала Russia, потом «Россия, Москва» и так далее в русском порядке, а не начиная с фамилии. Я вскрываю конверт, разворачиваю листки, исписанные с двух сторон крупным старческим почерком, и, только дочитав почти до конца первую страницу, понимаю, кто меня разыскал.
«Здравствуй, Мишенька! Ты, конечно, очень удивишься, получив это письмо. Я не помню, знал ли ты мою фамилию по мужу, кажется, не знал. Да, когда я тебе звонила перед отъездом, ты даже вообще не спросил, с кем я еду и каким образом меня, чистую русскую, выпускают в Израиль. Не до того тебе тогда было, и, наверное, ты вдобавок еще боялся, что я снова полезу со своей любовью, затею долгое прощание. Зря ты боялся, уже тогда все прошло, а сейчас я вспоминаю нашу молодость и те три или четыре месяца с удовольствием, потому что на самом деле было очень хорошо. Мы уехали сначала действительно в Израиль, прожили там двенадцать лет, там у нас выросли сыновья, они погодки, родились еще в Союзе, теперь я живу со старшим Мишкой и его детьми, у меня три внучки, две от Мишки и одна от младшего, Сёмки, его покойный Гриша, мой муж, в честь своего отца назвал. Все девчонки похожи на меня, такие же азиатки. В Израиле Гриша работал в большой государственной фирме, он был хороший инженер-химик, а я сидела дома, только иногда делала переводы с английского для израильских русских газет, там переводчики не нужны, английский все знают. Мальчиков удалось послать учиться в Штаты, они здесь и остались, смогли получить гражданство, у обоих хорошая работа, они оба работают с ПС, не знаю, как это теперь у вас называется, персональные вычислительные машины? Потом Гриша заболел, у него был рак желудка, сначала лечился в Израиле, там очень хорошая медицина, а потом, когда стало ясно, что уже недолго, мы решили поехать в гости к мальчикам, чтобы он повидался с детьми, и здесь все пошло быстро, он умер, а я осталась и вот уже десять лет живу здесь. У меня появился сахарный диабет, а в остальном все хорошо. Но ты, конечно, не узнал бы сейчас ту Таню, к которой бегал на Котельническую набережную…»
Я читаю письмо и удивляюсь, что ровным счетом ничего не чувствую, кроме некоторого интереса к чужой мне жизни, которая вот прошла где-то вдалеке, со всеми обычными заботами, горестями и мирными радостями, и сейчас она кончается в американской глуши, а я читаю нелепое письмо незнакомой старухи и не чувствую ничего. Отложив листочки, я пытаюсь вспомнить Танино лицо, но картинка не появляется, я помню, что у нее были узкие темные глаза, но не могу их увидеть, я пробую вообразить комнату с задернутыми шторами, смятую простыню на широкой кровати, желтоватую ее кожу, изгибающееся тело — и не могу разглядеть в исчезнувшем времени ничего. Фотография не возникает, память подсовывает только складывавшиеся в невыразительное описание слова.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу