Мы внизу, облака наверху, говорит Деспот с запинкой. Вот, значит, что это была за фраза, тот порог. Смотри, не споткнись, когда будешь входить, как какой-нибудь киногерой, о мрачные титры!
И чем я старше, тем больше убеждаюсь, что настоящему человеку, по сути, нужна только первая фраза…
I believe in America.
Смотри-ка, по телевизору опять показали «Крестного отца», и когда тот макаронник (похожий на плешивого ужа) закончил отдышливый монолог о несчастной судьбе дочери (которой соседские насильники связали челюсть колючей проволокой) и потребовал справедливости у дона (на коленях которого лежала, свернувшись клубком, беззубая кошка), припадая бескровными губами к его руке, я подумал, что мог и сам так начать рассказ, как этот убогий могильщик, который верил в Америку.
Это старый трюк, кричит мне кто-то из-под больничной койки, и голос сливается с отдаленным визгом безудержного свадебного веселья, доносящегося через решетку. Теперь каждый начинает с фразы о похожести счастливых семей и полном спектре (призовем дальтоническую картину честолюбивого спортивного комментатора) тех других.
Возможно. Но те, кто плохо запоминает фильмы и проигрывает в гонке с гиперактивными титрами, могли бы меня поддержать. Я и не присягаю истине, мне больше к лицу риторические одежды учителя, ретранслятора, медиума, провайдера, я никогда не утверждал, что я — исток всего, как затерянный в Шварцвальде исток Дуная, что я первым воздел руку и стал безумно размахивать черным флагом (с голым черепом, парящим над скрещенными костями) с криком Америка, Америка! Я открыл тебя. Я достал ее, как медузу, звезду, упавшую с полосатого флага.
Я верю в Америку.
Или: я верю в Югославию. Как поэт с ужасом на лице советует тебе уподобиться вонючему сырку из какой-нибудь глуши. Местный, но ценится повсюду! Но, несмотря ни на что, это все-таки банальное применение, сродни тому, как ничтожества надевают на Гамлета колготки, и вместо реплики о Дании-тюрьме подсовывают ему фразу о какой-нибудь актуальной тюрьме народов. Всякий раз, когда это случается, я встаю и демонстративно покидаю спектакль. Вообще, если припомнить советских инфантильных андрагогов, театр и кино — благословение божие для неграмотных. И вот уже перед моим взором развивается поучительное представление о штопке ношеных чулок и челюстей блестящей колючей проволокой.
Замечаю, что задремал и проспал изрядный кусок фильма. Главный капельмейстер преступного мира уже требует от похоронных дел мастера ответной услуги: он должен украсить его сына, изуродованного в драке, и маэстро императорским лунным светом латает лицо молодого человека. И во что ты теперь веришь, задаюсь я вопросом.
Ах, довольно, говорю с содроганием и переключаюсь на другой канал. Верь в это, верь в то, верь тут, верь там, от такого количества веры все это может превратиться в богословскую драму.
Я — писатель простодушный, бесконечно малый. Развлекаю малых деток. Я привязываю к окну селедку, причем так, чтобы ее нельзя было достать снизу, время от времени дергаю за промасленную бечевку и вижу, как малы люди, как они напрасно тянут свои короткие ручки, ожидая, что я обращусь к ним.
Детская литература — единственный естественный жанр, говорю я. Каждый рассказ всегда поучителен, каждый должен иметь форму воспитательного трактата, более или менее очевидную, это вопрос чутья. Мир где-то наверху, и его следует правильным и понятным образом передать, аккуратно опуская вниз. По-мужски воспитывать любимчиков.
И в тот момент, когда дремота стала опять ненавязчиво напоминать мне о том, что ложь, а что — опять-таки правда, на каком-то канале, где я оказался, на ощупь переключая кнопки, я наткнулся на повтор передачи, показанной два-три лунных года тому назад, и в последних рядах публики, аплодировавшей и смеявшейся по команде, я увидел себя. Я вздрогнул, как будто призвал свою старую сбежавшую душу.
Но, поскольку времени на спиритические соблазны не было, я опять сосредоточился на лице главного гостя, какого-то иностранца, профессора не знаю чего, вдохновенно читавшего свои стихи о мостах Варадина, написанные в крепости, в вылизанной гостиничной норе, где еще ощущается собачий дух рекрутского испуга.
Здесь было и извечное стремление берегов к единению, и протянутые, как у Микеланджело, руки, и влюбленные под зассанными пролетами, лирический герой, умиляющийся собачьими какашками, тщательно изготовленными, в натуральную величину, мило запрятанными, на которые он наступил на восходе солнца… Признаюсь, на английском это звучало вовсе не так глупо, особенно для тех, кто его не знал.
Читать дальше