И из другого лагеря. Аксельрод: "Надо помнить, Лев, мы — евреи. То, что ты делаешь, возбудит еще большую ненависть к нам…" Он отвечал: "Власть в наших руках. Армия, флот, правительство, народы пойдут за нами. Мы уничтожим многовековое рабство. Мы разбудим страну. Растормошим…" Сталин ему напомнит: "Врагу нашему Аксельроду посвятил Лев Давыдович свои "Уроки Октября". Я думаю и молчу. Смотрю на Чаянова бараньими глазами: "В чем же ты хочешь меня обвинить? В троцкизме, антисемитизме? В русофильстве или в русофобии?" Я нигде не сказал ничего лишнего… Я пытался стать на общечеловеческие рельсы…"
— Ну так что ж? — улыбается Чаинов.
Я думаю: "Сейчас начнет: "Давай начистоту все. Выкладывай, сукин сын! Колись, падла!" И стулом по башке. Моей, разумеется. Я подниму руку, и на ней разломится стул". А он молчит. А потом неожиданно спрашивает:
— Значит, вы не отрицаете, что вы автор этой работы? Я пожимаю плечами. Какой смысл сюда еще Попова впутывать? Зачем же такой грех на душу брать? Однако я тяну:
— Как сказать. Надо посмотреть эту… Он улыбается.
— Ну что ж, знакомьтесь. — И ушел.
Его не было около двух часов. А я сидел наедине с очерком и размышлял о. превратностях судьбы. Если бы я еще когда-нибудь описывал эту ситуацию, я бы ее назвал так: "Допрос Степнова по поводу допроса Бердяева". Такой любопытный дуплет получился. Я бы сказал, дуплет с приветом, потому что именно в то время я был склонен, признаюсь, к некоторой мистике, которую я почувствовал в философах типа Соловьева, Федорова, Бердяева и братьев Трубецких. Я ощутил себя причастным к их фантасмагорическим заскокам, ощущая действительную потребность увидеть в себе самом ранее прожитые жизни и моих предков, и великих философов, и тех палачей, которых я знал лишь по книгам, и тех жертв, которые в муках когда-то погибли и которые меня теперь так притягивали к себе. И это притяжение носило какой-то мистический характер, что я для себя обосновывал и философски. Я считал, что мое человеческое спасение, спасение в себе моего гомо сапиенс, может осуществиться за счет того, что я отдам предпочтение не рациональному, а иррациональному моему знанию, может быть, озарению, которое прорвется на широкие просторы Большой Истины. Помню, наступил период, когда я ни о чем не мог думать. Из головы не вылезали кровавые допросы, пытки, истязания, все эти антиподные и неантиподныё пары: Сталин — Троцкий, Каменев — Зиновьев, Бухарин — Рыков, Ягода — Ежов. Я изучал их судьбы и понял, для чего я это делал. Чтобы разобраться в природе власти. Чтобы избавиться от страха. Чтобы приобщиться к новому нравственному свету, который требовал придать определенное значение мистическим и таинственным иррациональным силам, которые повсеместно давали о себе знать. Помню, я и Чаинову что-то молол об этом. Помню, были у меня состояния, когда я вдруг ощутил, что для меня такие персонажи истории, как Бердяев, Каменев, Троцкий, Дзержинский и другие, стали не то чтобы родными и близкими, а стали такими, будто я их частица или, еще точнее, они моя частица! Я видел, что и другие, тот же Попов, стали ощущать себя не только причастными к истории, но и частицами тех палачей и тех жертв, чьи тени носились в воздухе, в коридорах различных служб, в кафе, на улицах городов, в театре, в лесу, в трамваях, легковых такси — убежден в том, что эти тени наверняка избегали грузовых такси, так напоминающих "черные вороны": ну какой смысл по доброй воле в наше вольготное время — лучшего, убежден, не будет — залезать в мрачную душегубку, когда есть возможность сесть за обеденный столик, или развалиться в кресле просторного холла, или присесть у стеллажей с книгами в доме известного публициста, или в доме врача, или на даче бывшего министра, или в столовой современного рабочего, сесть рядом и включиться в разговор:
— Сталин — человек преисподней? Инфернальная личность? Упаси вас господь, он земной. Наш. Он жив, он с нами, здесь, рядом, а не в каких-то там преисподних. А еще точнее, он в мозгах, в мышцах, в гортани, в подноготной грязи, в кожных клетках, в светлом и темном нашем нимбе, в нашем дыхании.
— А я оглядываюсь назад и ничего не вижу, кроме преисподней, кроме абсолютной черной пустоты; не надо мистики, как не нужно правды. — Это голос Бухарчика, этакого милого, ловкого, гибкого повзрослевшего гимназиста, усы, бородка, ну почти Ильич, и стреляет без промаха в орлов, соколов, ястребов, беркутов, и пролитые над ними слезы, и гордость оттого, что чучело приконченной вольной птицы распростерло свои крылья в рабочем кабинете, в спальне, в столовой! — Есть что-то величественное в охоте, в гордом падении мертвого орла, в этом великом единении неба и земли, высоты и падения — и увольте меня от мистики! Мы — новая философская поросль, а что касается Бердяевых, Соловьевых, Кропоткиных, Трубецких, то нам с ними не по пути! Размежевались! Навсегда!
Читать дальше