— Упустил Новиков. Дал волю объекту. А чему детей стал учить? Послушайте, как пишут его ученики о сильных мира сего: «Личное достоинство превращено в разменную монету, а свобода человека в бессовестную свободу торговли…»
— Достаточно, — сказал Иннокентий X. — Сейчас необходимо укреплять авторитет государства, а подобные факты могут нанести ему серьезный урон. Что там еще?
— Дальше идет материал о сожжении двух еретиков: Савонаролы и Аввакума.
— Ну и что тут?
— Полностью оправдываются оба еретика.
— Значит, еще один янсенист, — сказал Иннокентий X.
— Не совсем так, — поправил папу Тарабрин.
— А ты что скажешь? — спросил Иннокентий Бреттера.
— Здесь несоответствие некоторое, — сказал Бреттер, но тут же был сшиблен инквизитором.
— С представления начинай.
— Я, Бреттер Михаил Семенович, перед лицом товарищей…
— Не то представление, — прошипел инквизитор.
— Я, Бреттер Михаил Семенович, потомственный филер в шести поколениях, работающий в высших сферах всевозможных цивилизаций, свидетельствую, что протопоп Аввакум и его ученица Морозова, как и янсенисты, утверждали, что самое великое счастье человека — в мученичестве и в самоотречении. У объекта триста пять явная ориентация на бескомпромиссность этических норм. Никаких казней и пыток. Портреты королей и пап не должны размером превышать почтовую марку.
— А какие сведения имеются у начинающего филера? — обратился папа к Рубинскому.
— Я, Рубинский Альберт Михайлович, начинающий филер по кличке Мокрые Руки, свидетельствую, что объект триста пять осуждает репрессии. Вместе с тем он отрицательно относится и к актам реабилитаций, подчеркивая, правда, иносказательно, что реабилитируют-то в основном тех, кто сам в свое время других предавал. Что этих-то лживых мучеников следовало бы судить судом праведным. Эту идею праведности объект триста пять развертывает в своей деятельности с детьми.
— Как его классифицировать с точки зрения светской философии?
— Типичный аутсайдер. Культура представляется ему мертвой и чуждой, а потому лживой и ханжеской, потому ему и импонируют аутсайдеры типа Савонаролы, Аввакума, Янсения. Ералаш и полное смешение позиций, точек зрения — бездумно берутся нужные ему ценности, а отсюда и невежество. Конечно же, объект триста пять — фигура обреченная, разорванная, неуверенная, раздваиваемая и растраиваемая самим собой, но он не лишен эстетической привлекательности, самородной талантливости и некоторой искренности. Это «человек из ниоткуда». Переходная фигура, существующая в особом междумирии.
— Это интересно. В чем переходность?
— Во всем, — ответил Рубинский, доставая записи, сделанные на французском, санскрите, н древнекитайском языках. — Живет за счет разрушаемого. Фактически заражен полным неверием, страдает оттого, что постоянно «забрасывает себя» в чуждый ему мир культуры, страдает оттого, что всячески предает эту культуру.
— Без словоблудия прошу, — прервал Рубин-ского Иннокентий X.
Я рад был тому, что Рубинского оборвали. Как всегда, я протестовал против того, что говорил Рубинский. И как всегда, мое нутро пасовало перед его абсолютным всезнанием. Мне хотелось крикнуть: «Все переврал! Никакой я не аутсайдер. Я, напротив, верую и созидаю. Я укрепляю веру в других. Смягчаю нравы и обстоятельства. Пытаюсь сделать их более человечными. Рубинский во мне приметил лишь внешнее. Конечно же, это моя беда, что я в любом клане чувствую себя необходимым. Стремлюсь жить в любой среде. Но вовсе не для того, чтобы паразитировать. Нет. Во мне живет н мною движет страстная сила единения с другими. Она и является главной пружиной моего бытия. Эта сила противостоит многому: и истинному аутсайдерству, и суперисключительности, и нигилизму, и произволу. Я живу, потому что пьян жизнью, потому что все удивительно и все хочется узнать. Если мои желания н моя воля к жизни — обман, тогда нет истины, тогда нет красоты, нет жизни. Я чувствую себя здоровым, эйфорически полноценным, потому что противостою неврозам, злокачественным образованиям аморализма, всему чудовищному и безобразному. Моя надежда в самоосуществлении моих великих замыслов, которые реально, не только в понятийном смысле, приблизят меня к гармонии человеческого бытия».
— Ложь! — прервал мои мысли Рубинский. Я забыл, что здесь все прозрачно, все читаемо. И потому не стал рассуждать про себя. Я ответил:
— Здесь есть крайне сложный чисто гносеологический нюанс, который покоится, или, точнее, исходит из великого закона относительности, к сожалению, не перенесенного в область гуманитарии. Дело тут вот в чем. Любую прекрасную идею можно скомпрометировать, оседлав такую лошадку, как Эрудиция. Любое элементарное движение к новизне можно обвинить в переходности. Скажу вам: переходность — достоинство, а не порок. Рубинский не способен к творческому видению переходности, и потому всякого, кто тяготеет к преобразованиям, обвиняет в исключительности, потому что именно себя и себе подобных причисляет к лицам, которым принадлежит это право. Если копнуть поглубже, то подлинное неверие, трусливое, ограниченное, мелкое, принадлежит ему. Он убежден, что истинный мир давно соскочил с петель, и чтобы выжить в нем, нужны иллюзии, рассказывающие о прочности мира. Он верит: чтобы побудить людей к действию, нужна красивая ложь — аполлоновское искусство, знающее о своей радикальной лживости, не желающее иметь дело ни с чем, кроме своих иллюзорных образов и доктрин.
Читать дальше