— И вы пришли им на помощь?
— Не смейтесь. У каждого ребенка острая потребность творить настоящее добро, искать настоящую истину, учиться чувствовать настоящую красоту.
— И вы хотите весь этот мир организовать?
— Нет, я хочу наполнить каждого таким духовным содержанием, чтобы дети, когда они встречаются без нас, продолжали бы начатый с нами диалог о развитии человеческой культуры.
— Выходит, у них нет права на свой собственный диалог?
— Это как раз и есть главная цель — сделать их рост диалогическим, а не монологическим.
— Это что-то новое?
— Нет, это забытое старое. Гармоническое развитие не есть запоминание суммы знаний о музыке, литературе, технике. Это прежде всего страстный поиск истины, это гармония с другими, с природой, культурой, с людьми и с самим собой.
— С самим собой?
— Это самое главное. Гармонии с самим собой не достигнуть лишь средствами «парного» общения. Ребенок должен не приспосабливаться к другим, а воссоздавать в себе самом развитие человеческих идеалов. Это воссоздание в себе культуры и опыта приближения к идеалу и есть воспитание.
— Потому вы и к истории пришли?!
— Я восхожу с детьми на гребни исторических исканий. С вершин становятся обозримее поиски прошлых поколений.
— Только прошлых?
— Вы знаете, я вычитал у Макаренко одну мысль. Он писал письмо своей возлюбленной: «Вышел я вечером во двор колоний: у моих ног лежал созданный мною мир…»
— Не находите ли вы в этой фразе некоторое суперменство?
— Нахожу. Иногда я и себя ловлю на том, что любуюсь своим самоосуществлением в детском общении.
— Вы против сильной личности?
— Я за сильную личность — и педагога, и ребенка!
— Вы экстремист?
— К несчастью, я еще не освоил полутонов, а это так важно. Кстати, вы знаете, какие тона преобладают у Пушкина?»
— Нет.
— Синие, красные, черные и белые. А у Достоевского, как это ни странно, гамма размытая: розово-голубые тона, желто-коричневые, грязно-белые, темно-коричневые, а есть еще цветовая гамма Фета, Тютчева, Апухтина. Я уже сказал, мне почти недоступны полутона и переливы. Вы, например, вся из полутонов, и мне непонятно, как один цвет входит в другой…
— Я прошу вас, не касайтесь меня, пожалуйста. Вам жить, а я вся в прошлом…
Видение исчезает. Зато я острее ощущаю лица моих детей в классе.
Я и теперь вижу этот мой класс в цвете. Цвет остался в памяти. Ни с чем не спутать.
Класс «А» — черный бархат с розовым: не та чернота, которая черным-черна, а та изысканность глубины темной, которая, как у Ренуара, вся в свету, в солнечных бликах, в полнокровии цвета. Цвет на качелях в голубой листве… Может быть, оттого, что классная комната была в самом солнечном месте: лица всегда струились в потоке света. И на улице этот класс вижу. От морозной легкости еще тоньше розовость оттенков. Лица вобрали всю белизну снега, рею солнечность морозного серебра. И по белой парче рубиновое звучание — это Оля Бреттер плывет, едва заметное плоскостопие, ноги в унтах — посредине цветной узор, точно из снега красная брусника к ногам кинулась. И стремительность скольжения Светы Шафрановой. На ней черное пальто в рубчик. И белая шаль, не розовая, а ослепительно белая, и лицо белое, и на нем как высеченные резцом дуги бровей и смеющиеся глаза. В ней все совершенство — и этого-то будто никто и не замечает.
И Юля Шарова — голубое на белом снегу; пальто голубое, валенки голубые, глаза бирюзой. И мальчишки — строгая линия, черно-белая гамма, спортивные куртки, белые воротнички. Всматриваюсь в фотографию. В центре Валерий Чернов — лучший математик и круглый двоечник, помешался на лошадях и собаках, влюблен в Свету Шафранову, и она к нему как-то странно относится. Видел однажды в походе, как она торцом стебля сосчитала веснушки на его лице — двадцать семь!
И Саша Надбавцев, этакий блуждающий взгляд, и любимое словцо: «сударь», и девочкам: «сударыня», и только Свете Шафрановой: «Как чувствует себя мисс?», и мне: «Я вас очень прошу, не затрудняйте себя своим вниманием», и солнечный зайчик, в руке- это лезвие, которым Саша на уроке вырезает на своей руке слово «Радио», по-настоящему вырезает, промокашкой впитывает кровь, отчего вздрагивает спина впереди сидящей Шафрановой, он ей что-то доказать хочет.
И Коля Кузьмин — русая взлохмаченность поверх высокого затененного лба, очки в роговой коричневой оправе, губы умброй натуральной, и пристальность в себя, оставшаяся с ночи, когда он двадцать раз повторял великую фразу философа: ничего нет в мире, кроме звездного неба над нами и нравственного закона внутри нас. И томик стихов рядом.
Читать дальше