– Ты читал Шопенгауэра «Мир как воля и представление»? – спросил я.
– Нет, не читал.
– Значит, ты ничего не знаешь, – сказал я снисходительно.
– Чего я не знаю? – спросил Силя.
– Не знаешь, что мир не существует. Мир есть наше представление.
– Мир существует, – сказал Силя.
– А как ты это докажешь?
– Тут и доказывать нечего, – сказал Силя.
– Вот видишь, ты не знаешь! Шопенгауэр оговорит иначе.
– Чепуха!
– Нет, не чепуха! Вот мы едем по базару, над нами светит солнце. А может быть, солнца вовсе и нет?
– Солнце есть, – сказал Силя.
– Тебе кажется, что оно есть, потому что ты его видишь. А если зрение тебя обманывает? Может быть, солнце на самом деле не существует?
– Существует.
– Все не так просто. Это коренной вопрос философии: о реальности мира. Это не так легко доказать!
– Тут и доказывать нечего!
– Ты уверен?
– Ну конечно!
– Вот впереди камень. Ты его видишь? – спросил я.
– Конечно, вижу.
– А если закрыть глаза, его уже нет,
– Он есть, – сказал Силя.
– Как это доказать?
– Тут и доказывать нечего.
– Нет, ты послушай, как Шопенгауэр доказывает! Шопенгауэр думает…
Но я не успел сказать, что думает Шопенгауэр, так как велосипед круто вильнул и налетел на тот самый камень, существование которого я подверг сомнению. Мы перевернулись. Когда я поднялся с мостовой, весь в пыли и потирая рукой ушибленные места, Силя уже был на ногах, невредимый и почему-то страшно довольный. Он посмотрел на меня сверкающими весельем глазами и спросил:
– Ну, как ты теперь думаешь: камень существует на самом деле или только в нашем воображении?
Он нарочно опрокинул велосипед, чтобы доказать мне вздорность подобных рассуждений.
Так был впервые на моих глазах наглядно решен коренной вопрос философии.
Потом мы стали близкими друзьями, и я перестал затевать с ним теоретические споры. Однажды он повел меня знакомить со своими братьями. Я думал, что мы идем к нему домой, но он привел меня на маслобойный завод, за базаром. Все предприятие помешалось в старом сарае, над крышей которого торчала небольшая железная труба. У ворот стояли крестьянские телеги, груженные макухой, а по двору ходил человек в замасленной спецовке, худой, с длинной детской шеей, перепачканной мазутом. Это оказался старший брат Сили – Яков. Вскоре появились еще два брата; один в очках, высокий, молчаливый, непроницаемый, с по-цыгански черными волосами и серо-пепельными губами, другой – совсем еще мальчик, такой же угловатый, как Силя, в измазанной мазутом рваной косоворотке. Все четыре брата были необыкновенно худы и сухи, у всех оливково-зеленые лица и синие глаза. Старший работал на маслобойне механиком, второй, в очках, – бухгалтером; Силя и самый младший в свободное от школы время что-то мастерили в сумрачном сарае, где пыхтел и покашливал старенький мотор, шуршали латаные ремни передач, тужился и кряхтел допотопный маслобойный пресс. И все четверо потихоньку агитировали приезжавших сюда крестьян, выискивали среди них сочувствующих и нередко переправляли в села вместе с партией свежих жмыхов пачку недавно отпечатанных подпольных листовок.
Но все это я узнал позднее, когда повадился ходить сюда почти каждый день.
Первое посещение маслобойни осталось в памяти как неожиданная встреча с тем знакомым еше в детстве миром машин, который я наблюдал, выстаивая часами на палубе дунайских пароходов. Деревянный сарай с керосиновым мотором и старинным прессом совсем не был похож на залитые электрическим светом и блеском стали машинные отделения дунайских пароходов. Но и здесь приятно пахло маслом, гудели, вращались и посвистывали многочисленные клапаны и поршни, вызывая какое-то особенное чувство радости и непонятного счастья. И еще более радостно было видеть четырех братьев, которые все вместе участвуют в одном деле. Для меня, вынужденного всегда таиться от своих близких, это было непостижимо.
Как слагаются „дойны" – Ой, зеленый лист полыни! – заговорил нараспев безнадежно-грустный голос где-то у ворот маслобойни, где стояли возы, груженные жмыхами и коноплей.
Была уже весна, но деревья все еще стояли голые и двор был покрыт грязью. Мы сидели с Яковом и Силей у конторы, и, когда у ворот раздался грустный, переливчатый голос, Яков первый обратил на него внимание и показал нам певца.
Это был старик с горбоносым лицом цвета обожженной глины; он сидел на земле у своей телеги, согнувшись под тяжестью овчинного тулупа и островерхой барашковой шапки, похожей на высокую темную башенку. На коленях у него лежала самодельная сопилка из зеленого камыша, но старик не подносил ее к губам, а только поглаживал темными скрюченными пальцами и, словно перебирая невидимые струны, тянул грустным голосом:
Читать дальше