И Толик с удовольствием сплюнул на землю:
– Катька – тьфу! Других, что ли, девок мало! – небрежно произнес. – Чтобы этой чокнутой интересоваться!
Тут он не врал, он и вправду так думал.
Василь Василич для порядка пригрозил:
– Смотри у меня… Ты у меня вот тут, в кулаке… – И для наглядности показал свой крупный кулак. – Сожму…
Вот тут Толик и разозлился. Никогда Чемоданчик не грозил, но и повода, как говорят, не было. Это он от своей ревности попер – как бык на красную тряпку. Так пора ему и по рогам дать, чтобы не зарывался!
– Это ты, Чемоданчик, смотри! – огрызнулся Толик. – Не туда ты смотришь!
– Не верю! – рявкнул Василь Василич, багровея.
– Правильно. Не верь. Я тебе ничего не говорил, – подвел под занавес Толик и пошел, не оглядываясь. Он знал, что его удар под дых был неотразим.
– Сволочь ты! – крикнул, опомнившись, Чемоданов. – Я тебе за вранье, знаешь…
Толик только усмехнулся на пустые угрозы. Испортил-таки дорогому дружку Василь Василичу благостное настроение. Спокойствия захотел! И Толик пропел знакомую песенку из кино, удаляясь за деревья: «Из сотен тысяч батарей за слезы наших матерей… Огонь… Огонь…»
А тут еще под горячую руку Чемоданову подвернулся инвалид, и откуда он взялся в этот неурочный момент.
Чемоданов как увидел его, так и рассвирепел.
– Что, папашка! – спросил, едва сдерживаясь. – Все ходишь? Слушаешь? Как люди живут? Много услышал?
– А чего не ходить? – спросил инвалид, остановившись, но на злой тон не отреагировал, отвечал негромко, покладисто. – Земля, она, значит, обчественная, ходи сколько влезет. Так я думаю…
– А подслушивать-то зачем? – гнул Чемоданов, не поддаваясь, не подлаживаясь под чужое настроение. Ему надо было излить свое. – Может, я тут секреты секретничаю, а ты свои уловители, свои лопухи – во – наставил… И ловишь?
– А ты не злись, – посоветовал инвалид, он по-прежнему был спокоен и даже доброжелателен. – Ты кричишь так, что твои секреты кругом слышны… – Он достал кисет, потряс, прикидывая, сколько там табачку, и предложил: – Ты вот закури и подумай: чего я, мол, тут кричу… Чего шумлю и надрываюсь… Когда все в мир входят? В спокойствие входят, в радость…
Чемоданов отвернулся. Не хотел курить, а скандала не получилось. Инвалид же между тем сварганил «козью ножку», помусолил, достал «катюшу» – кремешок, да кресало, да трут, – высек огонек, прикурил, пахнуло ядреным самосадом. Табачок, видать, у него был что надо.
– Дай! – сказал Чемоданов и протянул руку. – Нет, – сказал капризно, – сверни сам… Что-то я… Нервы сдали…
– И я говорю! – воскликнул инвалид с охотой. – Что нервы у людей не те… – Он свернул вторую «козью ножку», еще покрупней первой, и дал собеседнику прикурить. А сам не спеша продолжал говорить, что вот у него, на фронте, он одно время шоферил и всяко случалось в бою, от нервов так аппетит поднимался, что свой собственный ремень однажды сгрыз… Но спал даже во время канонады… А сейчас что… Скоро победа, а сна-то нет…
Чемоданов молча выкурил самокрутку, а напоследок сказал:
– Но мы победим, папашка! Мы их всех! Всех! К ногтю!
Пошел, не поблагодарив, не попрощавшись. И чем дальше уходил, тем быстрей ускорял шаг, в конце он побежал, желая скорей увидеть Катю… Удостовериться, что она дома. А инвалид проводил его взглядом и вслух пробормотал, что уж почти и победили… Все почувствовали, что жизнь наступает… Счастья все хотят… А если покричат, то от непонимания, что после войны кричать им не о чем… А кричат потому, что нервы разошлись, как вот у этого достойного солдата… Все пройдет… Но только нервы долго после войны людей мучить будут и убивать…
Подвал в доме Гвоздевых был просторный, с ямой для картошки, с отделением, отгороженным специально для хранения яблок и засыпанным опилками, со многими кадушками по углам, частью уже рассохшимися, в которых когда-то солили огурцы и капусту.
Теперь Зина, кроме яблок да картошки, ничего не заготавливала: рук недоставало. Рук и сил.
В подвале было сумрачно, сыроватая мгла смотрела изо всех углов. Странные шорохи, скрипы, вздохи возникали, будто бы сами по себе. Крошечное окошечко для вентиляции не в силах было дать достаточно света и воздуха.
Оттого и сажала Зина племянницу сюда в моменты приступов, быстро приходящих и уходящих, своей женской неуправляемой истерики, что темноты боялась Катя больше всего. Не криков, не хулиганов, не шпаны базарной, которой успела повидать за время своего барышничанья, не голода, не даже одиночества, к которому почти привыкла… А именно темноты.
Читать дальше