Он замолчал. Я дотронулся до его плеча.
— Мирослав, пойдём, — сказал я. — Пойдём ко мне. Тебе нужно отдохнуть, ты проголодался…
Я вывел его из парка, и вдвоём на извозчике мы доехали до моего дома. Своим ключом я открыл парадную дверь и впустил его внутрь. Он не носит калош, и с его сапог тут же натекло на пол. Я взял его шапку и повесил на шляпную вешалку. Стянув перчатки, он невидящим взглядом уставился на меня.
— Мирослав, довольно, — попытался урезонить его я. — Всё обойдётся…
— Дурак! — отрывисто бросил он, повернулся и побежал наверх в мой кабинет. Я бросился за ним. Он стоял посреди кабинета, закрыв лицо руками. Услышав мои шаги у себя за спиной, он срывающимся голосом проговорил:
— Это был мой последний шанс, как ты не понимаешь? Последний шанс, и меня его лишили!
Он сорвал с себя бекешу, швырнул её на пол и повалился на диван вниз лицом. Плечи его вздрагивали. Приблизившись, я понял, что Мирослав рыдает — рыдает так, как не рыдали и наши прадеды сто лет назад, ибо он вышел из тех веков, когда не скрывали чувств, не ведая вовсе о чувствительности; когда для мужчин проливать слёзы было так же естественно, как сдирать кожу с живых пленных. Лица его я совсем не видел из-за рассыпавшейся волны волос, но мне было страшно подумать о том, что я могу его увидеть.
— Мирослав, — растерявшись, проговорил я, — хватит… Я не в силах этого видеть.
— Ты ничего не в силах видеть, даже того, что у тебя перед глазами, — глухо застонал Мирослав, не поднимая головы от дивана. — Тебе кажется дикой мысль, чтобы хоть кто-то мог полюбить меня — такого, какой я есть, — неприкаянного? Меня, замаранного в крови с головы до ног, которым сама смерть брезгует? Ты не знаешь, как мне это нужно, Алистер.
— Мирослав, — взмолился я, — о любви Бога не нам судить, а если ты имеешь в виду человеческую любовь…
— Естественно!
— А я, Мирослав? Как же я?
— Не смеши меня, Алистер, — ответил он. Он всё ещё лежал, уткнувшись лицом в диван, но всхлипывал тише и реже. — Ты любишь не меня, а факт своего владения мной — то, что ты, такой благопристойный и порядочный, обладаешь экзотическим чудовищем вроде меня. Вроде профессоров, которые разводят ядовитых пауков.
Грудь у меня сдавило от обиды; превозмогая удушье, я выговорил:
— Как тебе не совестно! После всего, на что я иду ради тебя…
— Пауков тоже, бывает, кормят своей кровью, но кровными братьями их это не делает. Я в твоих глазах — такая же мерзкая тварь, на фоне которой твоя собственная респектабельность сияет ещё ярче.
Я молчал, чувствуя себя в полнейшем тупике. Он продолжал:
— Обладание мной приятно щекочет твоё самолюбие — потому, что ты считаешь меня обязанным тебе; потому, что ты водишь дружбу со мной, зная, кто я, и остаёшься при этом безгрешным и незапятнанным — всё зло на свете ты оставляешь мне.
— Ты полагаешь, что ты — отдушина для моих собственных дурных наклонностей? — тревожно спросил я. — Но я не Джекил, и ты не Хайд. Мы разные люди, из разных стран и времён, ты родился за триста лет до меня…
— Верно, — сказал Мирослав, отвернувшись лицом к спинке дивана. — Я не фройдист, чтобы утверждать, будто я — порождение твоего подсознания. В том-то и дело, что я — сам по себе, я — настоящий. Я не тень, Алистер, я не отражение; мне отрубили голову триста тридцать семь лет назад, но сердце у меня осталось то же. И этому сердцу больно, Алистер. Оно так же хочет утешения, как любое другое.
Я не в силах был пошевелиться, отрешённо глядя на его тёмно-русую макушку. Не меняя позы, он ослабил шарф на шее.
— Тебе это кажется нелепым, чудовищным? Ведь меня любили, Алистер. Ты сейчас этому не поверишь, но за меня умирали. Моя несчастная жена, когда я угодил в плен к мадьярам, думала, что я погиб, и выбросилась из окна. А ведь она знала меня как никто. Но я не прошу, чтобы за меня умирали. Я прошу, чтобы за меня помолились живые. И пусть чистоплюи не считают это кощунством.
Острая жалость к нему, поднимавшаяся во мне, была смешана с отвратительным чувством стыда; где, за что, почему? Наконец, напрягая память, я понял его причину. Несколько лет назад Моэм принёс мне черновики одного нашего общего знакомого, который переводил новеллу какого-то русского писателя, жившего во времена романтизма. Вымысел там был превосходен, а мрачные описания действительно нагоняли страх, но движущие причины событий, на мой взгляд, никуда не годились. Как сейчас помню, речь там шла о демоническом колдуне-чернокнижнике, которому священник отказался отпустить грехи, что было как-то связано с проклятием целого рода. [26] Вероятно, речь идёт о «Страшной мести» Гоголя, которую Моппер неточно называет новеллой. Оставляю это слово в переводе, так как в английском языке нет слова «повесть» в значении литературного жанра. — Прим. ред.
Я мог только посмеяться над таким мистическим и могущественным значением, придаваемым исповеди — убеждение, будто слово священника способно освободить от бремени тяжёлого греха, любой современный англичанин сочтёт не только диким, но и легкомысленным. Увы, как просто разносить в пух и прах книгу, написанную не тобой!
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу