И снова мы выступаем, и снова ночью устраиваем привал; дует пронизывающий ветер, на этот раз нам негде укрыться, у нас нет даже соломы. Мы лежим прямо на земле, под оливковыми деревьями, жмемся друг к другу, пытаясь согреться, но тепла человеческого тела оказывается недостаточно, и мы дрожим от холода. Аарон посапывает рядом, он совершенно измотан, и не только долгим походом; мы лежим, тесно прижавшись друг к другу, но мне все равно не удается заснуть. Я думаю о моей родине, о стране, где я сейчас, о людях, спящих вокруг. Сажусь, кое-как скручиваю сигарету и курю, пристроившись за Аароновой спиной (ни у него, ни у меня нет одеяла). Я думаю о сегодняшних пленных — фашисты так быстро отступали, что их солдаты и опомниться не успели, как очутились в расположении наших войск — точь-в-точь так же, как многие из нас в апреле оказались в расположении фашистов. Да, обстоятельства одни и те же, думаю я, но участь разная. Местные крестьяне рассказали нам, как фашисты поступали с нашими пленными во время Арагонской операции, как их ночами выводили группами по трое — пятеро на расстрел. Крестьяне показали нам, где находятся могилы наших бойцов, и рассказали (многих, чтобы запугать, силой сгоняли на расстрелы), как наши бойцы с криком «Смерть фашизму!» вскидывали кулаки в республиканском приветствии.
Я слежу, как луна проплывает за облаками, и наконец засыпаю, но тут слева опять поднимается стрельба. Пули щелкают и жужжат прямо над нашими головами, Аарона срывает с места так, словно его сдернули лассо. Он пробегает несколько шагов и падает ничком на землю. Слышны крики, резкий лязг затворов, кое-кто начинает стрелять в направлении, откуда летят пули. «Halto fuego! Не стрелять! Halto fuego!» — надрываются командиры, и сумятица вскоре прекращается. «Вражеский дозор», — предполагают одни. «Марокканцы, — говорят другие, — засада». Чуть позже, утром, мы узнаем, что произошло: часовому нашей третьей роты померещилось, будто на него движется куст, и он выстрелил; спросонья вся рота кинулась стрелять вслед за ним; мы стали отстреливаться. В результате трое-четверо бойцов ранено, но убитых нет.
— Глупо, — говорит Павлос Фортис. — Muy глупо.
Я дразню Аарона: мол, бросил пистолет и задал стрекача, кинулся в укрытие, как заяц.
— Отцепись, — говорит Аарон, — я же машинально. Услышал стрельбу, ну и давай ходу в укрытие.
— А где ты был? — говорю я. — Ты и так лежал в укрытии под деревом.
— Не хами, дедуля, — говорит он.
С каждым шагом мы уходим все дальше от Эбро, однако связь с тылом, как видно, все еще не налажена. Правда, кое-какую еду нам все же доставляют — вяленую bacalao (треску, очень соленую) и твердую как камень кровяную колбасу, в которой больше хрящей, чем мяса. Мы все идем и идем, впереди снова слышна стрельба; натыкаемся на наши собственные дозоры, на замыкающие дозоры других частей; от них мы узнаем, что 24-й батальон вошел в соприкосновение с противником и сейчас ведет бой впереди, неподалеку от нас. Мы занимаем позицию на лесистом склоне холма, откуда открывается вид на Гандесу и Вильяльбу (здесь мы во время отступления промчались через фашистский лагерь). Наша пулеметная рота тоже тут; солнце с каждым часом палит все сильней, бойцы пытаются спрятаться от него в плохоньких двухфутовых окопчиках, с трудом отрытых на гребне, там, где кончается сосняк. Мы ждем. Беспрестанно чего-то ждем — ждем приказа, ждем, когда наладят связь, когда дотянут полевой телефон, когда подвезут боеприпасы, продовольствие, воду, когда приступит к работе перевязочный пункт под началом доктора Саймона. А пока мы лежим в лесу, каждый соорудил перед собой небольшой барьерчик из камней для защиты от случайных пуль, которые то и дело перелетают через вершину холма. Где-то за долиной татакает пулемет. Похоже, что идет бой, в такие минуты нервы на пределе, еще чуть-чуть, и сорвешься. Во рту пересыхает, нечем даже сплюнуть, сосет под ложечкой, ноет грудь. Ты озираешься вокруг — ребята сидят болтают как ни в чем не бывало, у них спокойные, невозмутимые лица, будто они на пикнике, и вдруг тебя осеняет: ведь ты выглядишь точно так же, только себя ты не видишь. Никому не хочется праздновать труса при других — вот и держим фасон.
Как обычно, стоит большая неразбериха. Подразделения мечутся взад-вперед, отыскивая свое место, бойцы развертывают носилки, тащат деревянные ящики с боеприпасами для винтовок и пулеметов, вскрывают штыками сначала ящики, потом вынутые из них металлические коробки. Поспешно чистят винтовки, набивают карманы патронами, подвешивают к поясам ручные гранаты, застегивают карманы на пуговицы, если на них есть пуговицы, выбрасывают все лишнее, что может помешать при ходьбе, — деловито, споро и вполне буднично. Все с головой уходят в работу. За нашим холмом собрались на совещание ротные командиры, Лопоф тоже ушел туда. Мы лежим ничком, ждем. Я собираю штабных в одном месте в лесу, велю им залечь в укрытие и слушать внимательно: когда я закричу, они должны двигаться за мной. «Бесси, — говорит крохотный barbero [136] Парикмахер (исп.).
Анхель, — а что дальше будет?» — «Не знаю», — отвечаю я. Пока мы стояли за Эбро, у Анхеля успела отрасти бородка, теперь он выглядит совсем мужчиной, сложен он пропорционально, только вот роста совсем маленького, почти карлик. Голос у него писклявый, как у двенадцатилетнего мальчишки.
Читать дальше