Правда, когда страдания стали трудно переносимыми и показалось, что выжить, не порвав с ним, невозможно, все эти внешние приятности оказались пустяками, которые мало что значат, раз речь идет о жизни-смерти… (Общение со знаменитостью, как поясок от «Кензо», – престижно, конечно, но в такие минуты на нем только повеситься можно, больше он ни для чего не годится.)
Попробовав примерить к себе прежнюю жизнь, без Нерлина, Клава поняла, что вот это-то и невозможно… «Соляной кислотой наши отношения из себя вытравляла, а они все равно выжили… – не утаила она от него. – Во мне материализовалась поговорка “Сердцу не прикажешь”».
Мучительно не было только тогда, когда самостоятельный проект на службе делала, от начала до конца сама за него отвечала – как будто из трясины на твердое выбиралась, и не на кочку, а на сушу, настоящую опору получала. Азарт удачи профессиональной обезболивал, но, увы, не навсегда: стоило чему-то забуксовать, и боль возвращалась.
Про мужские успехи Нерлина она тогда знать не знала: ни про кого такой информации никогда не собирала, и вообще наивно считала, что норма – это он и она, верные друг другу, а если про знакомого мужчину и доносился до нее какой-нибудь компромат по этой части, то разве что вслух не восклицала: он же женат… Ну а уж девушку согрешившую даже жалела, совсем в духе Елизаветы Петровны: как же она людям в глаза теперь посмотрит, бедная…
Да и что бы изменилось, знай Клава, как с помощью женщин Нерлин шлифует свое знание жизни, как подпитывается их любовной энергией – его незаурядность мужская была усилена многажды опытом и техническим, так сказать, совершенством («о моем удовольствии не думай, я в молодости по китайским трактатам сдерживаться научился, и еще кой-чему…»). Ведь и щедрость его настолько зашкаливала, что любая рядом с ним начинала чувствовать себя богачкой.
– Была у меня одна воровка… – с обидным для Клавы удовольствием вспоминал Нерлин. – Мне нравилось наблюдать, как она то ложку стащит, то духов пузырек, сам же их ей подкладывал. А когда она сердилась на меня, спрашивал, шутя как бы, сколько ей сегодня заплатить – игрой это стало. Но деньги она всегда брала. Уникальна была, в сексуальном смысле, и цену себе еще не знала, по молодости. Но скоро мне надоело.
Трудно было не выдать своего удивления-осуждения, наивного, наверное: что это значит – цену себе не знала? Разве можно так с девушкой: «игра», «надоело», она же привязалась к нему. А глуповато было только мерить всех по себе. Сдерживая, замедляя обычно набегающие друг на друга слова, контролировать которые разумом она еще не умела, Клава постаралась не выдать себя – изо всех сил демонстрировала, что спрашивает остраненно, из любознательности по части психологии, для жизненного опыта:
– И сколько же составляет твое «скоро»?
Легкий налет язвительности он простил Клаве – никогда вслух ее не рецензировал, не тыкал носом в ее же бабскость. Без его объяснений до Клавы дошло, почему он мимо ушей пропускает все колкости-намеки – то есть не борется с банальностью, а обходит ее стороной. Кто с ним на этом извилистом, непростом пути – пошли вместе, а кто отстает или вовсе разминулся – ну и гуляй, милая! Но если Клава выдавала что-то новое, неожиданное, всегда потом повторял, с восторгом любовался ее фразочками. Часто выделял то, на что она и внимания не обратила. Не раз цитировал Клавино «пока все не выскажу, не разденусь», – брякнутое, когда он за руку влек ее, только что вошедшую в его дверь, к кровати. Повторял, смакуя, «а разве у мысли бывает конец?» – сказанное в ответ на его: «Надо еще до конца додумать»…
– Месяца через полтора та девица на юг уехала, и я понял, что хватит. Она названивала потом: «Жаль, что так вышло, ведь мы здорово подходим друг другу в постели».
– А как ты с женщинами расстаешься… расставался, – поправилась Клава, потому что настоящее время болезненного глагола могло накаркать беду, во всяком случае сама она произносить его не будет, как вслух не говорит слов «болезнь, смерть» по отношению к Дуне-Косте, к маме, к сестре, теперь и к Нерлину.
Сейчас ее уже несло, ведь чем реже они разговаривали, тем сильнее распирали ее копящиеся, набегающие друг на друга вопросы, вовремя не поданные реплики, парирующие (ей казалось – мягко, остроумно парирующие) его хвастовство, которое она не терпела в Косте, почти вытравила в нем бахвальство – не бранью, а усмешкой или просто молчанием, высокомерным, конечно. Нерлину же его прощала, и без всякой натуги прощала, милым даже казалось, как он тщеславится своими мужскими успехами. «В Лондон делегацией приехали, и у меня в номере англичанка молоденькая так громко две ночи подряд свой экстаз демонстрировала, что Макар пригрозил: “Больше с Нерлиным никуда не поеду, а то у меня комплекс неполноценности разовьется”. Какой комплекс! Трус он, и все тут…»
Читать дальше