Не утрачивая вытянутой формы и анфиладного порядка, залы сделались гораздо более просторными. В них стало появляться все больше и больше рассохшейся мебели, растрескавшихся стен, неприхотливой, скудной растительности и лютой, поднимающей на воздух этажерки и стулья, буйно клубящейся паутины, которая давала понять – и Аннушка это вскоре поняла, припомнив рассказы дядюшки Павла, – что близятся южные окраины дома. Через некоторое время ее взору открылся зал до того обширный, что Аннушке стало ясно – она никогда не достигнет не только его противоположной стены, но даже увенчанного каменной Бабой кургана, который виднелся вдали. Во всяком случае ей показалось, что арочный проем, который она заметила в стене по правую руку, значительно ближе. Добравшись до этого арочного проема и пройдя сквозь него, она обнаружила, что он вывел ее в коридор. И это был по всем приметам тот самый – прямой – Таврический коридор, который, в отличие от Ногайского, не таил в себе никаких коварств. Осмотревшись и успокоившись, она решила вернуться на север, сожалея, что ей не удалось отыскать Фридриха Карловича. Она уже сделала несколько шагов, как вдруг из арочного проема, что в западной стене коридора, до нее донесся бой часов, невозможный в этих краях, ибо ключник даже на севере дома заводил далеко не всякие часы, а только те, которые, по его разумению, могли подвернуться Аннушке на глаза. Поборов страх, она свернула в эту арку, быстро миновала несколько небольших комнат и, распахнув полуприкрытые створки массивных дверей, очутилась в сумрачной, местами поросшей бурьяном и кустами колючего дрока диванной, где продолжали отбивать, перемежая бой шипением дряхлого механизма, напольные часы. Минуту-другую она, как ей помнилось, завороженно смотрела на белесый циферблат, который, казалось, висел прямо в воздухе, точно луна. Когда же из сумрака, разрушая это дивное и нестойкое зрелище, стал мало-помалу проступать высокий корпус часов с круглым маятником, качавшимся за треснувшим стеклом, Аннушка отвела взгляд в сторону и обмерла: в нескольких шагах от нее в покосившемся кресле сидел, смущая своим бесцельным присутствием выжидательно-неподвижных ящериц, бессмертный. Да! она не могла ошибиться – она ясно видела его лицо, видела застывшие, глубоко утопленные глаза, не выражавшие ничего – ни уныния, ни радости, ни любви, ни угрозы. И прежде чем выскочить в Таврический коридор, по которому, не помня себя, она бежала и бежала на север, чтобы там, в своей спальне, забыться бесчувственным сном, она успела расслышать слова, произнесенные бессмертным.
– Я скоро приду к тебе, Анна Андреевна. И тогда ты расскажешь мне все свои сны… И об этой вот голове, – сказал Малах, поднимая с пола небольшую юную голову в австрийском военном картузе, – и о тех головах, – добавил он поворачиваясь, – которые…
Впрочем, этого добавления Аннушка уже не слышала.
Через четыре месяца после этой памятной встречи все исполнилось так, как и замыслил грек.
Ценою обмана Семушку вызволили из сиротского приюта, и он стал сыном Малаха, оставаясь сыном вдохновенного грека. И более повествователю ничего не известно… О, конечно, конечно! ему хотелось бы знать очень многое; ему хотелось бы знать, апостолы милосердные, что означали слова Малаха, сказанные в диванной на юге дома, и на самом ли деле Аннушка там побывала или ей привиделось ее путешествие… ах, как хотелось бы знать это повествователю! Но кто ему скажет теперь об этом? Кто перенесет его теперь отсюда, из затерянного царства Друк-Юла, из тесного королевства Бутан, с берегов быстроводной Чинчу в южнорусские степи и в те времена, что проплыли над ними? Ты ли, безжалостный Кронос, ты ли, неумолимый Кала? Или вы, светописцы, приручившие простодушно… время?… Увы, не время – только призрак мгновения, тленный призрак некоего избранного мгновения, драгоценно сверкающего нерушимым бриллиантом в оправе богоустроенной вечности, или, – как сказала бы ты, моя незабвенная Аннушка, —
в золоте зойтеровских времен.
ДВОР ПРАДЕДА ГРИШИ
повесть в рассказах
В самом начале весны умер наш сосед Николай Макарович. Вышел во двор чистить снег, махнул туда-сюда лопатой, упал и умер. Прадед мой, Гриша, очень огорчился. Он Николая Макаровича любил. Пил с ним медовуху, учил его с пчелой толковать. Прадед всегда разговаривал с ней уважительно, а уж если бранил, то ласково. Полезет в улей – она его жалит куда попало, а он приговаривает: балуй мне, балуй! Николай же Макарович ругался с пчелами нещадно. Бывало, только достанет из улья рамку с сотами и уже кричит на весь двор: «А-а-а, шельмы гадские!» Это было его всегдашнее ругательство, без которого Николая Макаровича и представить невозможно. Залезут ли коты к нему в голубятню или черт в трубе застрянет, да что бы ни случилось – он как выскочит со своей клюкой и давай подметать всех подряд:
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу