* * *
Такая еда нужна вот для чего: за ее поглощением идея обустройства счастья уже не кажется мечтательной. От плохой еды понятно, что лишь установив для себя рамку счастья, можно начинать бояться потерять что-то, что вошло в инвентарный список. Что у него есть такое, что ему всякий день страшно потерять? Есть, есть, он же чего-то все время боится. Значит хорошо будет уже и оттого, что к вечеру обошлось без потерь.
Иначе же для обустройства счастья — и не запредельного, а адекватного человеческой природе, каждому требуется пять-десять служебных манек-васек, которые бы поддерживали индивидуума в его проблемах. Конечно, такая схема существовала в действительности, на основе кооперации между отдельными участниками жизни, но кооперация запутывала ситуации: а нынче кто для кого? Но это способствовало справедливости — с тем, кто жульничал, не желая быть васькой-манькой для другого, разговор был простым, его посылали на хер. Назад не принимали, если, конечно, тот не осознавал, что долги надо возвращать, хотя бы в материальной, скажем, форме. Таких на хер не посылали, но общались с ними свысока.
Например, должна быть персональная охранялка: кто-то, кто обеспечивает уход, уют и безопасность. Еще — безвозмездная отдавалка, сопереживалка настроениям. Увы, специальных субъектов людям не выделили, отчего все и происходит по-колхозному: ответное отдавание происходило уже вовсе другим субъектам. Главное, чтобы в сумме все сходилось, но никогда не сходится, вот гармонии и нет.
А ведь это — естественные и минимальные условия для достойного существования индивидуума. Зачем же надо было создавать столь деликатные существа, не обеспечив их элементарными условиями проявления себя во всей адекватности, тратя основное время на взаимное обслуживание? Чтобы в итоге главной оказалась нужда в том, кто пожалеет? O'k, мы сделаем это друг другу побыстрому, чтобы не заметить, что никому, кроме себя, не нужны.
* * *
Мир, конечно, был вовсе не таким: О. что-то еще помнил о том, какой тот на самом деле. В нем все давало ощутить свою тяжесть, длительность, протяженность, имело запах. Язык был неограничен, чужая речь уходила за горизонт, кругом были незнакомые слова и их сочетания. А потом какая-то сеть, паутина растворилась. Ее не стало, и уже ничего нельзя было уловить, так что все сделалось как бы понятным.
Надо было вернуть себе эту сеть, паутину, не так чтобы глаза зажмурить и в ней, как лежишь в гамаке: по частям, постепенно в разных местах найти ее обрывки, куски этой паутины — бывает же, что марля отпечатается на штукатурке. Медленно, чтобы память и тело вспомнили смысл вещей, чтобы он прирос к ним обратно.
Он, да, снова ощущал слабый сквозняк, когда-то привычный, теперь едва вызывавший мурашки по позвоночнику, в его распоряжении были лишь тупые обороты речи, не позволявшие уловить ничего. А смысл ощущался лишь как слизь, высыхающая, оставляющая после себя соленые блестки. Места, по которым он прополз, покрыты кристаллами этой соли. Она могла отсвечивать малиновым, даже оранжевым цветом, могла быть и лимонно-желтой или голубоватой, лиловой, химическими. Лучше бы, чтобы она чаще бывала прозрачной, ладно — белесо-мутной.
Все это было перемещением ползком внутри все новых дыр, а нить высыхающей слизи сохраняла за ним всю его дорогу. Но он же и сам был сгустком какого-то смысла, так что он-то и расходовался. Или доползет куда-то или весь сотрется по дороге.
* * *
Как бы все было хорошо, если бы на свете был кабинет, где на тебя орут: кто ты такой? Вспоминай, кто ты такой?! Вспоминай, мудак, а то так и сдохнешь не родившись. Кабинет, где все следователи злые, кричат и никто не взглянет с сочувствием. А если он партизан, шпион, то где Центр, почему не шлет тушенку, связных, не награждает круглой медалью?
Он бы там бился головой в стену камеры, пытаясь вспомнить, а за стеной бы вторая его часть билась бы с ним почти синхронно, звуки бы интерферировали, они бы все вспомнили.
Так, наверное, жили в Восточном Берлине, когда была стена, хотя им было проще, они знали, что за стеной — другой город с тем же названием. Знали, как тот город устроен, и карты были. Те, кто старше, все помнили, рассказывали тем, кто моложе, и у всех были родственники с той стороны. А потом построили телебашню, и с нее вообще можно было смотреть, как изгибается река, как стоит стена и что за ней.
Посылки от родственников приходили с непривычными наклейками на родном языке. А старшие рассказывали по вечерам, как куда свернуть, что там за каким углом, водя карандашом по карте, доставая потертые фотографии. У них, наконец, был одинаковый воздух, а то, что поперек улицы стояла стена, не мешало знать, что дальше улица продолжается.
Читать дальше