– Да, может, я уже святой, Люсиль. Ну что, удираем из Армагеддона?.. или…
Он прищурился, рассматривая ее, будто впервые увидел. Там, близ глетчеров, на горном застылом озере.
– Слушай! Слушай!.. Слушай, как воет собака!..
Посреди вокзального зала, подъявши морду ввысь, выла, как плакала, огромная тощая собака. Она по виду была давно не кормлена; ей не досталось от людей ни мясца, ни завалящего мосла. Она выла, исполняя последнюю песню, на последнем издыханьи, на вдохе и выдохе, слуга людей, преданная ими, выброшенная за борт людского корабля. Она приползла на последний человеческий корабль, на ветхое дырявое судно Вокзала, отправлявшегося в никуда, и здесь пела, плакала и выла, напоминая каждому самого себя. Люсиль глядела на собаку широким, долгим взглядом.
– Она воет над нами, Юргенс, – проговорила Люсиль дрожащими губами. – Нам осталось жить всего ничего.
На ее скуле светился озерный алмаз слезы.
– Поплачь еще, собака, – шептала Люсиль, и губы ее прыгали, вспухали. – Повой еще. Ты еще не все нам рассказала про нас, собака. Поплачь еще, повой навзрыд. Юргенс!.. Иди к кассам. Бери билеты. Едем!.. Туда, к Хамар-Дабану… там – легче умереть… что ты медлишь?!..
Собака выла. Он стоял перед Люсиль, бессильно опустив руки. С изумленьем увидал, что на нем надета все та же его старая, солдатская гимнастерка, и на ней не хватает двух медных пуговиц. Это… она, что ли, привезла с собой… с того света…
– Или ты будешь посреди Армагеддона ждать огня, забившись в угол каморки, как последняя крыса?!
Он шагнул к ней. Собака все выла, и с зубов по черным губам у нее стекала голодная слюна.
– Я не крыса, Люсиль. Около поездов столпотворенье. Все хотят уехать. Садятся в вагоны, идя друг у друга по головам. Один мужик, чтобы влезть, пропорол проводнице сердце ножом. Ты знаешь, что во время голода у человека отнимается разум, и матери могут есть своих детей, а дети – убивать и съедать своих родителей? Я до сих пор не знаю… – он тяжело вздохнул, снова отыскал ее руку и крепко сжал, – настоящая ли ты.
Она со злостью вырвала руку. Люстра швыряла в них тысячью золотых копий. Собака выла, зажмурив гноящиеся глаза.
– Я настоящая! – крикнула она яростно. – И буду настоящей! Я не знаю, с кем ты меня путаешь! Путался тут со всякими! Мое имя Люсиль! Я певичка! Птичка! Голубка! И я еду! Туда! На Восток! К Байкалу! А ты тут оставайся! Фраер! Притвора! Трус!
Он вздрогнул всем телом, как от удара. Между криво стоящими тощими лапами воющей собаки, на грязном мраморном полу Вокзала, нестерпимо сиял огромный круглый синий камень. Он просиял – и закатился, отлетел меж чужих ног и баулов, узлов и сундуков, затерялся меж чемоданами и рюкзаками, и его схватил с полу, подобрал чернявый цыганский мальчик, зажал в кулаке, и он выскользнул у него из кулачка и укатился дальше, и люди не видели его, только их лица снизу, с полу, там, где он катился, озарялись бледно-синим, золотым сияньем.
Собака выла. Люсиль плакала. Сапфир катился. Блокада сжимала кольцо.
Война входила в Армагеддон со всех сторон, обнимая его, как красавица – возлюбленного.
Все было верно. С подлинным верно.
Он обнял Люсиль. Шепнул ей в ухо, позолоченное светом белой непокорной кудряшки:
– Езжай. Я помогу тебе сесть в вагон. Я подниму тебя на руки и пронесу тебя над толпой на руках. Пусть плюются, полосуют меня ножами, мордуют. Ты уедешь. Ты сможешь.
Он так и сделал. Он купил ей билет, они выбежали на перрон, посекаемый серебряными хлыстами и плетями пурги, прибились напором беснующейся, кричащей прощальную невнятицу толпы к вагону, и Лех поднял Люсиль над бездной народу в черных пальто, в безликих куцавейках, в папахах и армяках, над солдатней в пилотках и рваных ушанках, над стариками в треухах, над матерями, голосящими сумасбродно: «Ах, сыночек мой Митенька-а-а-а!.. Я там тебе пирожков в торбочке напекла-а-а-а!.. Ешь, в дороге голодно!.. Слезь на станции Балезино, запомнил?.. там тебя тетка встретит… Балезино!..» – и так, держа ее на руках над головой, как огонь, как белый факел, расталкивая народ самим собой, так, как ледокол колет слежалый, застарелый крепкий лед, понес к вагонной двери, а проводница, вжатая неистовствующим людским морем в железную вагонную обшивку, глядела потрясенно, как высокий, длинный солдат в потрепанной гимнастерке, как Царь, держит на руках белокурую девчонку, свою Царицу, и вносит в орущий и плачущий, набитый доверху, как рыбой в солильной бочке, слепой общий вагон, – и билета было не спросить, и ругательство не крикнуть вслед: он внес ее в поезд, и он усадил ее на ее Царское место, и он поцеловал ее на прощанье, – а еды-то у нее с собой не было, чтобы трое, четверо, пятеро долгих дней и ночей есть ее из дорожного мешка, – и он заплакал от горя, и она, проведя рукой по его щеке, нежно утешала его.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу