– Хурра, Золотая Башка!.. Гляди, как я тебя снесу!.. Одним ударом!..
Ты помнил, Кюль-Тегин, как возвращались из боя монголы Тохучара. Как гнали они перед собою богатую добычу – быков, коров, визжащих девиц, закованных в цепи, катили телеги, полные добра – шкур и оружья, мехов и дорогой утвари. Гляди, с Севера, с гор, надвигаются серебряные густые облака. Гляди, как блестит, укрытое голубым льдом, круглое степное замерзшее озеро, синий небесный Глаз. Мы тесним русов к Озеру. Они ступят на лед и провалятся – перед весною на степных озерах лед хрупок, воины пойдут ко дну, ледяная вода обнимет их, рыбы будут выедать им белые, выпученные от страха глаза. Утонуть – бесславно: это не то, что погибнуть в бою. Мы утопим вас. Ты, Золотая Башка! Берегись!
Меч просвистел. Обрушился – всею тяжестью. Золотой шлем зазвенел. Клинок отскочил, как отброшенный незримой тяжкой дланью.
Кюль-Тегин прокричал страшное уйгурское проклятье. Золотая Голова пошатнулся в седле. Глаза его, озерные, пронзительно-светлые, глядели по-прежнему ясно и спокойно, будто он парил над схваткой, будто не трясся на ошалевшем от ужаса, храпящем коне, с вытаращенным сливовым, косящим оком, в сердцевине смертного боя. Он поднял перед Кюль-Тегином левую руку, обтянутую чешуйчатой стальной перчаткой, и произнес слова на своем тарабарском, преисподнем языке.
Он тоже проклинает меня!
Нет. Я тебя не проклинаю. Я тебя заклинаю. Я неуязвим. Если ты даже располосуешь меня, разрежешь на две половины, как царь Соломон повелел разрубить ребенка, за коего боролись две матери, – и тогда я воскресну; я настоящий Царь; я заколдован звездной короной, горящей ночами над снежной степью. Я призываю тебя к любви. Посреди дикого боя – среди криков – смерти – крови – проклятий – зову к любви. Можешь оглохнуть. Не слышать. Не отвечать. Можешь снова натянуть тетиву, выпустить в меня стрелу. И просвистит лишь Тень Стрелы Отца. Она пройдет надо мной, над моей головой, и попадет в звездного Песца, в ночного золотого Тарбагана. Ты теснишь нас к Озеру! Там мои воины найдут покой. Но и твои тоже. Мы два полководца. Мы ошиблись, поставив на смерть. Жизнь не завоюешь ценою смерти. Гляди, Солнце, оно золотое. Оно – мой Шлем. Я дарю его тебе. Я люблю тебя.
А глаза его, пока он говорил это на непонятном Кюль-Тегину языке, горели ненавистью.
Конь монгола попятился. Неужели я буду жить в иных веках?! Я не хочу. Я рожден сегодня и умру сегодня. Врешь. Мир устроен так, что ты кочуешь из времени во время. Из земли в землю. Ты же знаешь это. Ты исповедуешь такую веру. А ты… исповедуешь кого?! Я исповедую свою любовь. Дешево же стоит твоя любовь, поганец княжий! Ради жизни – тьмы людей погубить?!
Он и Золотой Шлем разом, вместе, не сговариваясь, взмахнули мечами и содвинули их – две голубые молнии. Монголы продолжали теснить русов ко льду Озера. Сквернословя, плюясь, отдуваясь, отирая кровь с усов, щек, ртов, шей, зажимая голыми руками зияющие раны, хватая ладонями хлещущую на красно-белый снег кровь, оба схватившихся не на жизнь, а на смерть войска медленно, пядь за пядью, отступали к неистово сверкающей гладкой сини Озера, лежащего ледяным блюдцем на камчатном покрывале чистобелой заснеженной степи. Скатерть снега была лишь кое-где прошита волчьими следами. Волк, бедная степная собака. Ты будешь выть нынче ночью над убитыми, подняв морду к старухе Луне. И собаки монгольского войска, что останутся в живых после битвы, придут на поле боя, усеянное трупами и умирающими, ранеными вояками, и женщинами, лежащими навзничь на снегу, с распатланными, разбросанными по снегу черными, как гривы кобыл, волосами, и жалкими, скорчившимися на морозе трупиками детей, невесть для чего рожденных в долгом зимнем, жестоком пути, – закинут усатые морды в зенит и завоют, вторя волкам; и так будут выть, по обе стороны убитого боя, степные собаки и собаки человечьи, понимая души, ушедшие в небо по неведомой воле, и будет свистеть и петь над головами волков и собак Тень Стрелы Отца, пропадая, исчезая в черной, высокой небесной сини.
– К Озеру!.. Под лед их!.. Под лед!..
Людское перекати-поле, сшибаясь, сминаясь, вопя, поражая, катилось все ближе и ближе к ледяному круглому зеркалу. О, богиня Ай-Каган, небось, глядит в него со страшной высоты по ночам. Это ее серебряное зеркало. А груди у нее налиты серебряным лунным молоком; ведь она Царица Луна, ведь она Старуха Луна, вечно рождающая молочные звезды, и, если к ней, пред ее светлые очи, явится Гэсэр-хан, маленький тщедушный старичок, и попросит у нее водки, она, наклонясь с небес и жестоко хохоча, даст ему старой бабьей шутейной водки – свесит вниз белые, сияющие молочные груди и прокричит: «Пей!.. Пей, если достанешь!..» И Гэсэр-хан станет прыгать до небес и не допрыгнет, и тогда Ай-Каган сольет ему лунного молока на затылок, на лысину, а вслед молочным каплям пустит стрелу с серебряным наконечником – яркую звезду Чагирь. И упадет Гэсэр-хан, сраженный насмерть, и улыбка застынет на его устах. Гэй! Гэй! Хурра! Вперед! Мы почти победили их! Утопим их! Утопим подо льдом!
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу