Вскоре послышались шаги надзирателя, возвращавшегося из столовой. Мы мгновенно разошлись в разные стороны и уселись спиной друг к другу, уставившись в стену перед собой. Однако мы успели все же договориться о том, что, когда нам определят меру наказания, мы с ним будем держаться друг друга.
Как выяснится у тебя, приходи ко мне, – сказал он. – Я буду в мастерской, по левую руку от общей камеры.
Он не сомневался, что снова, как и прежде, будет заниматься ремонтом обуви.
– А где она, общая-то камера? – спросил я, подделываясь под его тон.
– Да ты сразу узнаешь! Узнаешь. Как определят срок и тебе не увильнуть от работы, – каждый день будешь ходить.
– Верно, но со мной, пожалуй, дело затянется, – сказал я. Я понимал, что в его рассказах много похвальбы, но все же мои опасения относительно незнакомой мне тюремной жизни несколько уменьшились.
№ 36 был приземистым человеком, с лицом плоским, как оструганная доска, с низким лбом и небольшим подбородком. Ко всему этому у него были узкие глаза, смешной, сплюснутый у переносицы нос с торчащим кончиком странного красновато-лилового цвета и толстые губы, казалось, созданные для того, чтобы с них слетали различные небылицы. Плечи у него были широкие и крепкие, а ноги короткие и вывернутые наружу. Мало того, правое плечо было гораздо выше левого, но это, вероятно, было следствием его профессии…
У него не было родителей, не было вообще никого близких. И в бега он пускался из-за своей непоседливости и тяги к женщинам, подобной тяге хищного зверя к мясу. Хотя на нем была военная форма, в его рассеянном, невыразительном лице с едва намеченными бровями и в несобранных движениях ни минуты не находившегося в покое тела проступал отпечаток, который накладывает на человека жизнь в той части города, где выстроились фасадами на улицу грошовые ночлежки, дешевые комнаты, сдающиеся на ночь, и общественные приюты, а на задворках тянутся одна за другой разрушенные хибары, внутрь которых можно заглянуть сквозь осыпавшиеся земляные стены, – эти, употребляя научное наименование, «районы неполноценных жилищ» или «районы скученности», во всем соответствующие духу их обитателей.
Как он успел рассказать мне в эти короткие минуты, хотя я вовсе и не расспрашивал его, в его существовании на одной из таких улиц, до вступления в армию, каждый последующий день не имел никакой связи с предыдущим, несмотря на то что это была жизнь одного и того же человека. Питался он в столовках, организованных при муниципальных приютах, или в харчевнях, где отпускают стандартные обеды. Пристроив на плечах, где словно навеки обосновались лень и отвращение к работе, ящичек с сапожным инструментом, он к полудню выходил со своей улицы и раскидывал крохотный ларек у вокзала или на перекрестке улиц вблизи оживленного квартала. Но часам к четырем его уже нельзя было там найти.
Я чувствовал, что в нем уживаются в равной мере хитрость и тупость, а его простодушное тщеславие не уступает его хитрости. В нем было что-то нечистое, угрюмое, он был одним из тех людей, каких порождают самые низшие слои японского общества; в отношении их бесполезны любые усилия, так как их воспитывает сама жизнь. И армия придала этим его чертам абсолютно законченный вид.
«А-а-ах» – этот деланный и вместе с тем выразительный вздох тридцать шестого я уже мог различить среди множества других вздохов, просачивавшихся из окружавших меня камер, вздохов вялых и безнадежных, говоривших об угасании жизни.
Одиночные камеры помещались в глубине военной тюрьмы, выстроенной в низине, у подножия горы. По обеим сторонам вытянутого в длину здания старинной постройки с высоко поднятой крышей тянулось более ста таких одиночек, отделенных друг от друга толстыми деревянными стенами, с крепкими дверьми, в которых имелись круглые глазки размером с глазное яблоко человека и четырехугольные окошечки для подачи пищи. Казалось, что прерывистые вздохи, вылетавшие то из одной, то из другой камеры и словно еще более сгущавшие мрак, царивший внутри одиночек, колеблясь, как туман, устремляются вверх, достигая высокого потолка тюрьмы. Их глухое эхо рождало мысль о светильнике, язычок пламени в котором вот-вот погаснет.
Такова была единственная музыка военной тюрьмы, симфония, сплетавшаяся из вздохов. Выпуская наружу вместе с ними свои сердечные думы, к которым словно примешивалась желчь, поднимавшаяся по пищеводу до самого рта, заключенные, без сомнения, вкладывали в них тысячи невысказанных слов о своей жизни. И надзиратели, окутанные туманом этих вздохов, бесшумно ступали по циновкам, расстеленным перед камерами, заглядывая в каждый глазок.
Читать дальше