Потрясение, испытанное им из-за того, что Варвара Петровна не пришла, ввергло его в какое-то непонятное состояние. С одной стороны, он осознал всю странность, но и неотразимость действия тех мощных, внутренних сил, которые заставили его вдруг так полюбить Варвару Петровну, как будто она родилась вновь и уже не была его затасканной женой; с другой стороны, он осознавал, что все это какой-то бред и что весь опыт его прежней, долгой жизни говорит о том, что любовь, да еще к собственной жене, — чушь, в которой стыдно даже признаться; наконец, он ясно видел, что в ответ на его фантастический взрыв Варвара Петровна и ухом не повела, что его любовь — не разделена.
Но не менее странно он отбросил первые два соображения и неожиданно весь ушел в неразделенность любви.
«Лучше уж так мучиться, только бы загородить этим страх перед смертью», — подумало на секунду, что-то внутри его. И он мысленно взвизгивал, доводя себя до исступления, пока еще бессознательно, всей душонкой своей, уходил в жуткое прибежище неразделенной любви, которое спасало его от еще большего, последнего ужаса.
Он написал истерическое, слезливое и длинное письмо Варе, залезал с головой под простыню и вечно бормотал про себя как-то запомнившиеся ему лермонтовские стихи:
У врат обителя святой
Стоял просящий подаянья
Бедняк иссохший, чуть живой
От глада, жажды и страданья.
Куска лишь хлеба он просил,
И взор являл живую муку,
И кто-то камень положил
В его протянутую руку.
Так я молил твоей любви
С слезами горькими, с тоскою;
Так чувства лучшие мои
Обмануты навек тобою!
Митрий Иваныч бормотал эти стихи всегда, завывая от их скорбного, страшного смысла; бормотал, когда его выслушивали насмешливые врачи; когда возили в уборную; за едой, когда пища вываливалась изо рта. Он совсем помутнел от этих стихов.
…Варя читала его письмо совершенно равнодушно; хотела было сказать про себя: «Дурак», но когда прочла все, то почему-то решила, что не он его написал. «Слишком уж заковыристо для Мити», — подумала она. За дни своей свободы от Митрия Иваныча она распухла, не то от водки, не то от разврата. Но жалость — легкая, абстрактная, не мешающая ей спокойненько кутить — такая жалость к Митрию Иванычу тоже по-своему волновала ее. Наконец, мирно поругивая себя и мысленно сославшись, что первые дни не приходила по пьянке, а потом вдруг совестно стало, она поплелась с передачей к Митрию Иванычу. Тот в это время застрял в уборной. Когда Варвара Петровна пришла, кровать была пустая. У нее мелькнула мысль: передачу оставить, а самой быстрехонько улизнуть, но тут как раз Митрия Иваныча ввезли.
Митрий Иваныч за эти последние дни уже совсем ослаб, и вместе со слабостью появилась в нем какая-то страшная, уничтожившая все чувства ясность мышления. Этот переворот происходил постепенно, а встреча с Варварой Петровной привела к тому, что эта ясность беспощадно хлынула во все тайники сознания.
Собственно, встречи никакой не произошло: Варвара Петровна сказала два-три слова, Митрий Иваныч слабо прошептал ответ, Варвара Петровна опять что-то сказала, а Митрий Иваныч смог прошептать уже только полслова. Он равнодушно смотрел на нее, как на тумбу, и недоумевал, за что ее можно было любить. Обрадовавшись, Варвара Петровна ушла.
А завершившийся переворот в душе Митрия Иваныча состоял вот в чем: те истерические, странные силы, которые гнали сознание Митрия Иваныча от смерти сначала к «дялам», а потом к любви, исчерпались; всепобеждающая ясность внутри его сознания, которую он сдавливал и пытался замелькать, пробилась; непостоянство чувств рухнуло перед постоянством мышления; он понял, что от смерти не уйти, и хоть люби его Варвара Петровна или не люби, хоть настрой он тысячу домов или не настрой, это не ответ на мрачное, тяжелое дыхание смерти, и что ответ, может быть, заключен только в самом понимании смерти — но здесь Митрий Иваныч был, конечно, бессилен, так как понимание это могло прийти только после познания той области, которая лежит за пределами видимого мира. Да и то, имея в виду полное успокоение, если это познание абсолютно — хотя бы в отношении судьбы «я».
…От этой чудовищной, торжествующей без торжества ясности уничтожения Дмитрию Иванычу стало так жутко, что спасало его только возрастающее забвение.
Правда, иногда он, стараясь ни о чем не думать, все же гаденько в душе повизгивал, и, чтобы убедиться в том, что он еще жив, потихохоньку, маленькими дозами мочился в постель.
Читать дальше