У нее больше не было к миру просьб. Зренье ее предало в деталях, лишь когда в них не стало большой нужды. Отца успела покрыть землею, еще различая предметный быт, потому что тогда это было важно – последнее время он лишь хрипел, подавившись клешней своего проклятья, и простые желания инвалида приходилось угадывать по губам.
Скоротечная смерть супруга и предсмертная жизнь отца были полны невозможных вод: пузырящейся, как от карбида, крови, желтой тянущейся слюны, раствора марганца, трудной мокроты кашля, жиденьких нечистот, – перед?концом, прекращая есть, мужчины просили питья и влаги и сами захлебывались водой, исходили потом, слезами, блёвом, и, когда задыхались на пять минут тишиной болезненного бессилья, в окно начинал проникать прибой дальней силой морских страстей, едким вкусом аптечных капель, солью редких песочных брызг.
Она давно проживала в доме, всегда обращенном к прибою тылом, где волна-ровесница мокрой пастью уже сожрала не один рельеф. Утесы, некогда отделявшие местных, в длинных хлопающих трусах, от приезжих, с их более наглой модой, смылись (смылились?) до валунов. Пирсы, в ржавой оснастке свай, всем бетоном давили грунт и к прибою делались не видны, хотя и строились из расчета… После смерти отца, надорвавшегося дышать, вряд ли кто смог бы найти на пляже тот, лишенный отметин, кусок земли, где в безымянной немотной ненависти своей крошились английские кости бабки, перемешанные с песком.
Именно там, зашит в простыню и талес, напоследок себя и дочь прихоти подчинив, Хаим, столетний уже, лежал, похороненный так вопреки закону, а в его дорогом наградном гробу хранила картошку и крупы
Ольга, совсем переставшая выходить.
2000
Я проснулся. Пыль, захваченная лучом, закружилась быстрей и ярче, и, прежде чем потревожить Штрих хрипотцой несмытого сна гортани, я раздвинул гардины до самых стен – насладиться окраинной охрой лета, сенью осени, тишиной.
Спальня, ставшая кабинетом, среди гор желтеющего листа рукописей, отчетов – по эту сторону от окна, и ясен клен – прелыми кучами по другую; теплые запахи, вобравшие нрав и быт надежнее, чем паранойя памяти, чем фотографии по стенам, редкая из которых допускала героя
(точнее, жертву) поперед объектива – то пейзажи, на время оставленные войной, то интимные натюрморты в бедой не тронутых интерьерах, но даже нечастые кадры, поймавшие часть лица (моего ли? вряд ли, скорее – Левиного), не могли быть уверены в персонаже, так что запахи были куда точней, но считывались не всеми; короче, не стану ее будить, посижу еще, почерчу немного, осталось несколько грязных мест, лакун, с недотянутыми краями непросчитанных версий возможных бед.
Никогда не любил просыпаться утром, но возраст уже добирал свое, отрывал корпию ото сна латать оставшиеся обрубки – и я научился ценить зарю, работоспособность с утра пораньше, морщинки пенки собрать поверх охладевшего молока.
Повторение – мать черчения и не требует головы. Приткнув карандаш к очагу ожога, я вслепую и наизусть нарисовал на листе бумаги нечто похожее на разрез голубя перед начинкой фаршем и разложил по нему рядком черные сморщенные запалы колумбийского перца “куси-да-сплюнь”
– с годами и мной овладела подлая Левина страсть к деталям, хотя я работал над тем, где бесу не было смысла прятаться в мелочах.
Что-то не получалось. Ну-с, попробуем в сотый раз – и я опять изменил рассадку, по-иному зернышки раскатал, начертил углы – сектора обзора и еще добавил вверху листа круг сечения фюзеляжа по имущественной черте – обе шторки на бизнес-классе задернуты до конца, чтобы запах жареной куры в карри не тревожил ноздри простых рядов, где подают (не вари козленка) омлет из куриного яйца. Так они сами себе мешают. Что ж, попробуем по-другому.
2000
Моя жизнь, столько раз начинавшаяся с нуля, что не трудно сбиться со счета и с алфавита, измерявшаяся числом убиенных при мне и мной, начиная с растерзанного кота и кончая вами, господин полковник; моя жизнь, разделенная навсегда на мою и нашу, на до и после, на там и здесь, подошла к венцу – не к терновому, не к хреновому, к веку новому, к близнецу, и проект, оставленный напоследок, перед тем как бесшумно задернуть тень – за собой и дважды распятым веком, – был прост и груб, как дешевый понт при игре в дурака на пляже, где из жаркого облака кулака выпархивают шестерки и ложатся на розовый склон плеча: “проигравшему на погоны”. Оставалось лишь прочертить маршрут, привязать идею к реальной карте, и это брат предоставил мне, не царское дело – считать минуты, на бумаге стрелочки рисовать, а мне-то что, почему не сделать, я – картежник, не шахматист.
Читать дальше