Катькиных лекарств – помню какой-то “паск”, который полагалось запивать молоком… (Избавлялась она от нашего первого наследника в том же самом вышитом крестиком красного кирпича по желтому роддоме на Четырнадцатой, откуда я, сжимая ритуальный рубль, впоследствии получал ее с атласным свертком на руках. А из-за ее спины под руку с расстроенным молодым парнем проскользнула опухшая от слез девушка без конверта – и растаяла на многие годы.) Но опьянение еще держалось – казалось, и это все еще не всерьез…
Ага, вот она, реальность во плоти: справа трамвайное кольцо, слева бензоколонка… Но я отчего-то задерживаю взгляд на все той же марганцовочной почте, прежде чем взглянуть в лицо выходцу с того света, всплывшей Атлантиде, возвращенному Эдему…
Языки копоти по ирреально родным стенам цвета бачкового кофе, и по этой разбавленной бурде, словно вышибленные зубы, черные дыры, дыры, дыры, дыры… Ни одной даже рамы. Подальше влево у бетонного крыльца по вечерней пыли какие-то восточные люди бродят вокруг бесконечного прицепа с откинутым бортом, открывающим многочисленные желтые дыньки, выглядывающие из мятой соломы. С этого крыльца сбегали Катькины полненькие ножки в войлочных ботиночках навстречу замершей в морозной ночи “скорой помощи”. “Какая шустрая мамочка – так нельзя!” – пожурила Катьку немолодая медсестра. Для Катьки и поныне крайне важны не только реальные события, но и пьеса, в которой они разыгрываются: разбудила меня она с видом вовсе не испуганным подступающими родами, а скорее торжественным. Я даже ничего не понял и сказал изумленно: “Я совсем не выспался”, – естественно, в три-то часа.
Когда в звонкокирпичном роддоме чужие руки выдали мне ком
Катькиных вещей, я и тогда шел по ночному Васильевскому, все еще ничего не чувствуя – с отключенным контекстом.
Когда в фанерной клеточке на свою букву я наконец обнаружил
Катькин бумажный треугольник, я почти не понимал, что читаю.
“Малышка вылитая ты”, – но ведь малышками иногда, кажется, называют и мальчиков?.. Дочка вообще-то изменила фамильной традиции походить на барсука, но на первых неоформившихся порах, пожалуй, что-то общее со мною было. Катьке показалось, что у малютки нет отверстий в ушках, и она даже обеспокоенно советовалась с врачом, на что тот захохотал. А назавтра нового письма почему-то не оказалось, и я с чего-то решил, что дочка умерла. Я не ощущал никаких теплых чувств к ней – я вообще ничего не чувствовал, но тут, бредя по снежному месиву, едва удерживал слезы. “Вылитая ты”, – одними губами повторял я в отчаянии, хотя в принципе не видел в этом сходстве большого достоинства. Но это была все-таки какая-то индивидуальная черта.
Зато узнав, что все в порядке, я прислонился к стене и несколько секунд простоял с закрытыми глазами.
К появлению жены с ребенком я впервые в жизни сам заново заклеил окно и вымыл пол до корабельной чистоты – из угождения какому-то фантому: гигиена такого скобления, на мой взгляд, не требовала. Коричневая, как после йода, дочка, однако, ухитрялась орать до помидорного глянца. Катька кидалась к ней, не отличая дня от ночи и уважительные причины от неуважительных.
Неуважительные меня раздражали, но Катька клялась, что ни единого мига не испытывает каких-либо иных переживаний, кроме жалости и тревоги. Да, она словно всю жизнь готовилась стать матерью-кормилицей, ничуть не удивляясь, что в ней неизвестно откуда берется молоко. Довольно жиденькое – при том, что и его-то Катька дала мне попробовать очень неохотно, ощущая в этом, должно быть, некую профанацию. Хотя все-таки и меня немножко трогало, что дочка зевает и чихает серьезно, как большая, но в целом я просто терялся из-за отсутствия у себя отцовских чувств: Славка гораздо чаще меня и с более умильным выражением простаивал над детской бу коляской, где дочка пачкала пеленки жидкой глиной (без нее наши отношения с Катькой были чище). В общежитии гулял грипп, и нужно было стараться, чтобы народу у нас толкалось поменьше. Но мы так долго были такими гостеприимными… Недели через две у дочки поднялась температура (градусник торчал из-под крохотной ручонки неумолимый, как кинжал), ее рвало… Сначала разбавленное молоко изливалось из ротика вяло, как из опрокинутой бутылки, а потом ударило шампанским – на обоях надолго остался кривой ятагановый след.
Пневмония, ночная “скорая” требует неукоснительной госпитализации – потерянные, мы трясемся в темном фургончике над ледяными клеенчатыми носилками… Фабричного кирпича темная больница где-то близ Ахерона – за Черной речкой можно было разглядеть могильные оградки с обведенными белой каймой крестами. Дочку мнут чужие руки, она пытается уползти. “Молодец, очень сильная”, – одобряет пожилая врачиха, и Катька потом много лет этим хвастается. В отделение нас не пускают, и мы больше двух часов бредем по темному морозному Питеру – денег на такси у нас, естественно, нет, Катьку саму трясет, и даже температурой она назавтра побивает свое дитя. Вход в отделение по-прежнему воспрещен, средней тяжести, средней тяжести, средней тяжести…
Читать дальше