– Громче, громче, а то на набережной еще не слышали. – В
Мишкином голосе звучит целый психологический аккорд: и отрывистая грубость простого работяги, и насмешка над тем, кто принял бы эту манеру всерьез…
Я каменею от незаслуженной обиды, но рублевки продолжаю отсчитывать с прежней небрежностью.
– А руки-то трясутся, – от жадности, мол.
– Что?! – Я внезапно толкаю его в грудь. Еще слово – и я засвечу ему по зубам. Но он снисходительно восхищается:
– Какой темперамент! Завидую…
Остаться без стипендии из-за своей же дури – злить капээсэсницу!.. – а потом изображать из себя единственного нонконформиста среди проныр и подхалимов – сегодня мне это кажется делом совершенно естественным. Зависть тоже представляется мне совершенно нормальным чувством – даже между друзьями. Оттого мне больше и не нужны друзья. Лихорадочная нужда безостановочно с кем-то делиться, в ком-то отражаться – это и есть молодость. Страстные влюбленности и бешеные обиды от единственного слова, часами, полуслепой, бродишь по улицам, придумывая самый-самый неотразимый аргумент, который наконец откроет обидчику, как он был не прав… Или лучше просто врезать по морде? Можно ударить, можно убить, можно театрально простить, можно все, что угодно, – кроме единственно разумного: прекратить общение. Категорическая неспособность оторваться от коллективного самоуслаждения – это и есть молодость: не факты, а мнения тебя заботят.
Снова Нева, горячий гранит, пластилиновый асфальт, неумолимая жара, беспощадное низкое солнце – скорее под арку, мимо блоковского флигеля, мимо фабричного кирпича огромного спортзала, где мы вышибали друг другу мозги. Прямо пойдешь – попадешь в кассы (тени сосредоточенной преподавательской и развеселой слесарно-уборщицкой очереди), налево пойдешь – негустая автомобильная свалка под залитыми смолой бинтами горячих трубных колен, а направо – направо подержанная железная решетка окончательно одичавшего английского парка, в глубине которого едва мерцает затянутый ряской пруд, почти поглощенный распустившимися деревьями, совсем уже закрывшими облупленное петровское барокко двухэтажного особняка, некогда принадлежавшего генерал-аншефу, генерал-прокурору и кабинет-министру Пашке Ягужинскому. В ограде прежде были подъемные врата для посвященных – повисшие на жирных, словно выдавленных из тюбика звеньях якорной цепи три высоченных квадратных лома, приваренных к паре стальных поперечин: нужно было, по-бычьи упершись, откачнуть их градусов на сорок и тут же увернуться от их обратного маха – танкового лязга через мгновение ты уже не слышишь, проныривая за кустами к неприступному заднему фасаду, надвинувшемуся на пруд. Электрички ходили так, что надо было либо приезжать на полчаса раньше, либо опаздывать минут на пятнадцать. Но у меня в заплечном мешке хранился верный абордажный крюк – закаленная кошка с четырьмя сверкающими когтями, испытанно закрепленная на змеистом лине, выбеленном тропическим солнцем, обветренном муссонами и пассатами, размеченном орешками мусингов – узелков на память…
Уже страстно отдавшийся Науке, я еще долго не ампутировал смутной надежды сделаться когда-нибудь одновременно и капитаном пиратского корвета и продолжал совершенствоваться в искусстве абордажа: раскрутивши тяжеленькую кошку, без промаха метнуть ее на крышу, на дерево, хорошенько подергать, поджимая ноги, а потом по-паучьи взбежать на стену… На Пашкином фронтоне был присобачен очень удобный герб. Окно уже было распахнуто, откачнувшись, я перемахивал через подоконник и попадал в задохнувшиеся от счастья Юлины объятия: “Псих ненормальный!..”
Бальная зала кабинет-министра была нарезана на двухместные кабинки, и от линялого плафона с розовой богиней победы нам достались только ее груди, на которые я блаженно пялился, покуда
Юля блаженно отключалась на моем голом плече…
Пашкин дом оказался неожиданно подновленным, а из вестибюля даже исчезло классическое бревно, испокон веков подпиравшее двухдюймовой плахой провисающую лепнину, заплывшую от бесцеремонных побелок. Коренастый Геркулес, черный резной ларь-кассоне, барочная лестница – все топорной работы крепостных умельцев – были отмыты и надраены, а приемная Коноплянникова под освеженным пупком Виктории отдавала буквально евроремонтом. Тени припали на старт – и вот воплотилась первая: поседевшая, обрюзгшая, багровая от жары и смущения – Коноплянников.
Читать дальше