Уже изрядно захмелевшая Эдипа сказала:
— А где он сейчас?
— Он анонимен, — сказал анонимный инаморато. — Почему бы тебе не написать ему через этот твой ВТОР? Скажем, "Учредителю АИ".
— Но я ведь не знаю, как этим ВТОРом пользоваться, — сказала она.
— Подумай, — продолжал он. — Целый андеграунд неудавшихся самоубийц. И все они контактируют друг с другом через тайную почтовую систему. О чем они пишут друг другу? — Улыбаясь, он покачал головой, слез, спотыкаясь, со стула и направился отлить, исчезнув в плотной толпе. И не вернулся.
Эдипа сидела, чувствуя себя одинокой как никогда, — единственная женщина, насколько она видела, в зале, битком набитом гомосексуалистами. История моей жизни, — подумала она, — Мучо со мной не говорит, Хилариус меня не слушает, секретарь Максвелл даже не взглянул на меня, и эти люди — Бог знает. На нее навалилось отчаяние, как бывает, когда все вокруг тебе сексуально безразличны. По оценке Эдипы, спектр ее теперешних чувств варьировался от настоящей лютой ненависти (похожий на индейца парень, скорее всего несовершеннолетка, — забранные за уши длинные волосы с искусственной проседью и остроносые ковбойские ботинки) до холодного любопытства (СС-подобный тип в очках с роговой оправой, который глазел на ее ноги, пытаясь понять — трансвестит она или нет), но все эти чувства были одинаково неприятны. Поэтому спустя некоторое время она встала и покинула "Все по-гречески", вновь оказавшись в городе — зараженном городе.
И весь остаток вечера ее преследовал почтовый рожок Тристеро. В Китайском квартале он увиделся ей среди иероглифов в витрине магазина лекарственных трав. Но уличное освещение было слишком тусклым. Позже она обнаружила целых два, нарисованных мелом на тротуаре в двадцати футах друг от друга. Между ними — замысловатый набор квадратиков: одни с числами, другие с буквами. Детская игра? Места на карте? Даты из тайной истории? Она перерисовала диаграмму в записную книжку. Подняв взгляд, Эдипа в полуквартале увидела, как некий человек в черном костюме — наверное, мужчина — наблюдает за нею из дверного проема. Ей показалось, что у него поднят воротник, но испытывать судьбу она больше не стала и двинулась назад, откуда пришла, — пульс бешено колотился. На следующем углу остановился автобус, и она побежала, чтобы успеть запрыгнуть.
Прогулку продолжила на автобусах, и лишь иногда выходила пройтись пешком, чтобы взбодриться. Когда на нее все же наваливалась дремота, любой ее сон был связан с почтовым рожком. Похоже, нелегко потом будет разделить минуты этой ночи на реальные и приснившиеся.
На каком-то неопределенном пассаже звуковой партитуры той ночи ей пришло в голову, будто она в полной безопасности, будто нечто — возможно, ее линейно убывающий хмель — защитит ее. Этот город, такой лощеный и загримированный привычными словами и образами ("космополит", «культура», "фуникулер"), принадлежал ей, как никогда прежде: сегодня она совершает безопасную прогулку к самым удаленным ответвлениям его кровеносной системы будь то капилляры столь мелкие, что в них можно лишь заглянуть, или сосуды покрупнее, перемешанные в бесстыдном городском засосе и заметные на коже всем, кроме туристов. Ничто тем вечером не могло даже коснуться ее; ничто и не прикасалось. Постоянного повтора символов было достаточно, чтобы ослабить чувство безопасности или напрочь вытеснить его из сознания. Кем-то предполагалось, что она запомнит. Она стояла перед лицом этого предположения, словно над игрушечной улицей на высоком балконе, словно на "американских горках", словно в час кормления среди зверей в зоопарке — или в любой другой ситуации, связанной с инстинктом смерти — гибели, для которой достаточно легкого касания руки. Она стояла у кромки сладостного поля подобной возможности, сознавая, как прекрасно было бы — когда кончатся сны просто подчиниться ему, и что ни тяготение, ни законы баллистики, ни звериная хищность не принесут большего наслаждения. Она с трепетом пробовала это поле на вкус: предполагается, что я запомню. Каждый встреченный Эдипой след должен был иметь собственную ясность, свои серьезные причины остаться в ее памяти. Но может, — подумалось Эдипе, — каждый жемчугоподобный «след» это своего рода компенсация? Возмещение за потерю ясного, эпилептического Слова, крика, способного положить конец этой ночи?
В Голден-Гейт-Парк Эдипа столкнулась с компанией детишек в пижамках, и они поведали ей, будто все это на самом деле им снится. И что сон этот — все равно, что бодрствование, поскольку по утрам, просыпаясь, они чувствуют себя усталыми, будто всю ночь не спали. А когда матери полагают, что дети играют на улице, они забираются в соседский чулан, или на широкую ветку высоко на дереве, или в тайное гнездышко в изгороди, сворачиваются там калачиком и спят, наверстывая эти часы. Ночь не несла для них никаких страхов — они стояли, образовав круг, внутри которого горел воображаемый костер, и им не нужно было ничего, кроме своего собственного, неведомого больше никому чувства общности. Они знали о рожке, но ничего не слышали об игре с мелом, которую Эдипа встретила на асфальте. Когда они играют в скакалку, то рисуют рожок — но только один, пояснила девочка: ты перепрыгиваешь попеременно через петлю, через колокол и через сурдинку, а твоя подружка тем временем поет:
Читать дальше