Мне же обидно. Скажи: ба-ба. Ну? По губам моим смотри: ба-ба… А-ля…
И раздавался дурной утробный голос:
— Та-то…
Теперь не узнаешь, да и что толку винить кого-то задним числом. Говорили, оттого все, что невестка, когда носила его, гриппом заразилась. А может, роды так принимали, сдавили щипцами. Но вынесли его в одеяльце почти пятикилограммового: гордитесь, папаша. Потом уж замечать стали…
И вот пока сидит он так на порожках, раскачиваясь, не раз она выбежит руки его пощупать: не замерз ли? Или синичкам подсыплет корма, чтобы вились вокруг него.
Птицы его не боялись, сядет на перила, долбит клювом семечку, на шапку к нему садились. Но как-то старик глянул в окно, и сердце дрогнуло. Солнце зимнее клонилось к снегам, и туда, на закат, на березы в розовом инее, смотрел внук осмысленным взглядом. Собака сидела у его валенка, он запустил пальцы в теплую ее шерсть, и из глаз его текли по щекам слезы.
Только через полгода пришло первое письмо оттуда, из Германии, — от старшего сына. И младший приписал несколько строк. Почтальон Валя проезжала на велосипеде, сунула конверт на ходу: «Дед, гляди, какое тебе письмо. И марка заграничная. Это кто ж тебе пишет?»
Зимой снимал тут дачу научный работник, бывало, за полночь горит свет в окошке, видно сквозь голый сад, как он сидит там, пишет, голову наклоня, а фонарь над крыльцом освещает снега вокруг. Вот на этот свет одинокий и залетела Валентина, пакет привезла. Летом научник съехал, а она стала в два обхвата. Как раз напротив этой дачи прорвало водопровод, вместе с двумя слесарями старик рыл яму, весь был в жидкой глине, когда Валя, притормозив, ногой опершись о землю, достала из сумки конверт. Старик вылез из ямы, руки у него тоже были в жидкой глине. «Сунь в карман».
Прочел он письмо в обед, сидя за сараем, подальше относя от глаз: читать он мог пока еще без очков. Прочел, снова прочел. Писали, будто глаза отводили. И не мог понять, в кого у них сердца такие каменные. Сына убогого и того упомянули для приличия.
Войдя в дом, молча положил конверт на стол. Старуха увидела и слезами омылась.
Сколько раз она перечитывала письмо, одному Богу известно: читает, и губами шевелит, и шепчет про себя. Она и внуку читала вслух, сядет рядом с ним на порожках: «Вот про тебя мама с папой спрашивают…» Все же не выдержала:
— Отец, много ли нам жить осталось? Ну в чём, чем я такая перед тобой виноватая?
Ты бы хоть пожалел меня. Виновата — прости. Неужели всей жизнью нашей прожитой я не отслужила тебе?
И жалость непрошеная шевельнулась было в сердце. Но сдержал себя.
Уходил он рано: летом в поселке работы много. А тут еще взялся сложить гараж. В конце их улицы профессор купил машину, стояла она во дворе новенькая, для нее и потребовался гараж, запирать на ночь, пока не увели. Вдвоем с парнем залили они ленточный фундамент, оставалось стены вывести да крышу накрыть. Материал весь завезен, прислоненные к деревьям, стояли ворота гаражные, сварные. И парень попался непьющий, здоровый: с Украины приехал на заработки. Они замесили раствор, работа пошла споро: парень подносил, он клал. Не кирпич, блоки литые, шлаковые; по рейке да по отвесу стена быстро росла. Была она ему уже по грудь, увидел, Лайка вертится снаружи, поскуливает, она будто звала его, проникнув внутрь, дернула зубами за штанину. Он рейкой замахнулся на нее.
Обычно, как бы рано ни уходил он, старуха успевала молча подать завтрак. Этот раз она что-то заспалась. Ночью слышал, как она вставала, шаркающие ее шаги в той комнатке, где она спала с внуком. Но, наломавшись за день, он спал крепко. И утром ушел, выпив молока натощак.
Лайка крутилась, мешая работать, убежит и снова вернется, ему стало не по себе.
Но они как раз недавно сделали второй замес, нельзя было оставлять его, не выработав: закаменеет. К обеду, часам к двенадцати, доскребли последний раствор, парень остался вымыть мастерок, лопаты, и, когда старик шел домой, Лайка бежала впереди: отбежит, оглянется на него, подождет и снова бежит.
Старуха лежала на спине, будто спала. Но ни храпа, ни дыхания ее не было слышно.
Рот открыт, губы синие, по ним ползали мухи.
— Аля! — позвал он, отогнав мух.
Нет, не дрогнули полуприкрытые веки, не поднялись. Тускло блестели притененные белки глаз. Она была уже холодная, и отвердели складки желтой колеи, придавленные подбородком. И такая седая, какой он ее никогда не видел.
«Что ж ты!» — упрекнул он, согбенно сидя около нее на табуретке. Все слова, которых не дождалась она при жизни, мысленно говорил он ей теперь. А на крыльце мычал, возился неразумный их внук.
Читать дальше