Из таких, кто всего был лишен, пережил страх, а потом допущен, приближен, из них во все времена выходили самые непреклонные служаки, которые не помнят ни отца, ни мать, служат ревностно не идее, а силе. Они, если и там оказывались, — по ту сторону фронта, то и там точно так же служили силе, становились первыми ревнителями порядка.
По всем человеческим понятиям Николай Иванович считал, что уж с такой просьбой — предупредить Таню, если станет опасно, не в машину взять с собой, предупредить только, чтобы она смогла вовремя эвакуироваться с детьми, — о таком пустяке мог он попросить. Тем более что он уходил на фронт, а Федоровский оставался. «Вот тебе мое слово, — выходя из-за стола с телефонами, одновременно хмурясь, но и прощая, уже наученный этой игре, сладость испытывая от нее, говорил Федоровский. — Не должен бы я поддерживать такие настроения, но ты уходишь, тревогу твою понять можно. Вот тебе мое слово и вот тебе моя рука!»
Глупые старые представления о долге, о благодарности. От людей, помнящих, кем ты был, знающих твое прошлое, от таких людей избавляются, а не долги им отдают. Но поздно это узнается, самое главное всегда узнается задним числом. Да и семья их жила другими понятиями. Ему бы сказать Тане: «Станет опасно — решай сама, не жди». Но он хотел как лучше, а Таня привыкла его слушать, он старше, умней. И ждала до последнего. Верила.
После войны разыскал он Федоровского уже в Москве, и кабинет был значительней, и телефонов побольше под рукой. «Я не имел права, — как вы все простых вещей не понимаете? — с превосходством человека, обрекшего себя в жертву долгу, возвысился над ним Федоровский. — Я — Тане, Таня — подруге, соседке, та — еще соседке. Вот так и возникает элемент паники…» В кабинет уже входили почтительные, прилично одетые люди с папками для доклада, похожие друг на друга. Все они смотрели неодобрительно, тут повышать голос, громко разговаривать не полагалось. «Но тебя машина ждала внизу!» Только это и сказал. И еще обложил напоследок. И потом долго жгло, что ничего не сделал, проклятое это интеллигентское, с детства въевшееся в кровь, не дало переступить. А что можно сделать, разве изменишь?
Слышал Николай Иванович отдаленно, да что ему до этого, что в послевоенные годы пошел Федоровский по службе не вверх, а вниз. Не за грехи — должно быть, пришло время менять коней или кто-то более подходящий, более ловкий пересел его. И вот — не у дел, никому не нужный, дряхлый — докатился до этой больницы: «Ты, конечно, понимаешь, я мог лечь не сюда…»
А как радостно хозяйничала Таня в недолгой их семейной жизни! Отчего-то больней всего было вспоминать мелочи. Однажды принес он с базара парное мясо. Таня послала его за картошкой, а там, на базаре, у самых ворот местные художники выставили свои картинки: дама в длинном, до носков туфель, лиловом шелковом платье складками, дама в шляпке на коне, и свисают складки шелкового платья, рука привычно выводила их. Продавались эти фанерки, написанные маслом, по пять, десять рублей, в зависимости от размера. А если дама на коне, то и за пятнадцать. И вот один художник продал и тут же купил мяса, и все остальные художники, перемерзшие, шмыгающие мокрыми носами, сошлись и смотрели на это сырое мясо в его руках, трогали, обсуждали: так им хотелось погреться!
Николай Иванович, хоть деньги в ту пору у них были считанные, — от получки до получки еле дотягивали, решился радостно: «Порадую Таню, чего там!..» Таня одолжила у хозяйки, у тети Паши, мясорубку, нажарила целую чугунную сковороду котлет, на запах всунулся к ним в дверь хозяйский внук, и они усадили его с собой, с двух рук кормили и умилялись.
В ту пору они снимали комнату у тети Паши, угол, выгороженный печью и фанерной перегородкой. Покрашена фанера была казенной голубой масляной краской, дверь тоже фанерная, вздрагивающая от толчков воздуха, они закрывали ее на проволочный крючок. Ни одной вещи своей, все хозяйское: стол, стул, диван с двумя валиками и спинкой. Его они перетащили от фанерной стены к печке. Но Таня уже вила гнездо, начинала вить: какую-то скатерочку вышила, покрышку сшила парусиновую на диван, засалившийся и протертый; выстирает ее, выгладит, чистая парусина блестит из-под утюга. Зимой после метели подвалит снаружи снегу вполстекла, свет в комнате белый, они проснутся в воскресенье рано утром и шепчутся. Они ждали уже ребенка, — Митю.
Таня, милая, отчего во сне приходишь всегда безмолвная, одна, без детей, смотришь с укором?
Читать дальше