Рассыпчатый зернистый снег был глубок, в него до колен проваливались не снабженные лыжами ноги. На них были обычные летние модельные туфли, которые соскакивали в снежных ямках, когда я порывался куда-то идти, выбираясь из сугроба. Это были бессмысленные, конвульсивные движения, которые я производил потому, что вдруг оказалось совершенно невозможным безо всякой причины быть одному, без людей, на вершине снежной горы. Поверь мне, мой читатель, что это и на самом деле невозможно. Наступает агония души, как если бы душа умирала, когда повисает где-нибудь в пространстве одна, совсем без людей. И это подобно тому, когда перестает биться сердце в теле, и все в нем прекращает жить, и воздух больше не поступает в грудь, она перестает дышать — испускает дух. Но ведь только после этого душа способна воскреснуть — и совокупность всех возвращающихся чувств, внутренних и внешних, еще отчетливее определяется: к свету!
Из его самого яркого средоточия — со стороны слепящего солнечного круга — появился в небе красный предмет, по форме напоминавший бобовый стручок, и стал быстро приближаться ко мне, в своем плавном полете то взмывая над окружающими вершинами, то быстро спускаясь по воздушной горке. И вскоре летящий аппарат, оказавшийся парапланом, приземлился шагах в ста от меня. А тот, кто управлял им, пилот в комбинезоне и кожаном шлеме, пал ногами в глубокий сугроб, не удержался и запрокинулся, но полуарочный купол парашюта перелетел через него, резко накренился и, задев краем землю, благополучно погас, расстилаясь по белому снегу алым лепестком шелка. Поднявшись на ноги и отцепившись от подвески аппарата, пилот в комбинезоне направился в мою сторону.
— А ты, я вижу, мечтатель… Еле нашел тебя, — были его первые слова, когда он приблизился и остановился рядом. — Вершина эта безымянная, на ней до сих пор не побывал, наверное, ни один человек. Славно, правда?
— Так это ты, значит, — отвечал я, — передо мною собственной персоной, брат.
— Да, воспользовался такой же возможностью свободы, какую имел ты, брат, всю свою жизнь.
— Но я никогда ни о чем не мечтал. Мечтал и фантазировал ты, а я был только исполнителем твоих фантазий. Я не жил для себя.
— Тебе грустно, что все так получилось? Ты хотел бы поменяться местами?
— Повторяю: я не жил, как живут обычно. Поэтому я не знаю, что значит грустить.
— Теперь будешь знать.
— Почему так?..
— Сегодня девятый день. Мне можно навестить прежнюю жизнь, и я решил немного побыть с тобой. Скоро ты снова останешься один в этой жизни — и тогда узнаешь грусть. Это чувство одинокое, брат.
Остаться наедине со своей совестью — это и есть то самое, что называется грустью. Свирепая штука, скажу тебе.
— А если совесть чиста?
— Такого ни у кого не бывает.
Мы еще немного поговорили, с любопытством приглядываясь друг к другу. Не знаю, каким предстал перед ним я, остающийся «в этой жизни» один, без своего близнеца, он же, предстоящий передо мной в последний раз, прежде чем уйти навсегда, — куда? мы не знаем этого и никогда не будем знать, — выглядел на девятый день после своей смерти совершенно неузнаваемым. При встрече в гостинице «Минск» это был сероглазый, с прищуром, настороженный человек, скорее блондин, нежели шатен. Теперь же передо мной находился мужчина средних лет с темными и добрыми глазами, улыбчивый и спокойный. Очевидно, он и на самом деле воспользовался той свободой, которой владел я на протяжении всего существования — не иметь своего обличия и собственного времени жизни, поэтому иметь любое чужое обличие и существовать с ним в любом отрезке времени, если, конечно, само время существует, господа, и располагается в пространстве в виде нескончаемой извилистой линии.
— Итак, девять дней назад ты пришел и застрелил меня, брат.
— Нет. Нет! Сегодня ты должен узнать правду. Нет!
— Тогда кто?
— Этого я не знаю.
Затем тот из нас, который прилетел на параплане и был в красивом летном комбинезоне, в кожаном шлеме, чем-то очень похожий на романтического Антуана де Сент-Экзюпери, остался один на вершине безымянной горы, посреди самого неприступного района Швейцарских Альп. А второй из нас, тот, кто выпал из пролетавшего на высоте 10000 метров самолета на эту вершину, куда-то исчез, господа, растворился в сиянии горнего света, опасного, ослепляющего незащищенные человеческие глаза. И, опасаясь за свои глаза, я натянул на них защитные очки, потом стал собирать в чехол парашют. Я перенес его на новое место, на каменный стол высочайшей, в несколько километров, отвесной скалы, и там вновь развернул и приготовил для полета.
Читать дальше