…Это был апельсиновый — из плода апельсина сделанный — цветок, похожий на лотос. Назовем его Лотосом Солнца, потому что оранжевый марокканский апельсин, переброшенный по воздуху из Африки в снежную Москву, а оттуда на Сахалин, весь до последней поры на рыхлой кожуре, до последней капельки пахучего сока, выступающего из нее, был сотворением Солнца. А цветок получился благодаря нехитрому умению Лохова. Была ножичком взрезана кожура, сначала вокруг вершинки, куда крепился цветок-венец далекой юности апельсина, затем ровно, сверху вниз к круглой вмятинке, которою он когда-то крепился к питающей ветви, были проведены другие надрезы. После этого пласты апельсиновой кожуры были сняты в виде цветочных лепестков. Лохов разъял и все дольки розовато-желтого, с алыми кровавыми прожилками нежного плода прыскавшего из-под пальцев холодным соком. Уже полностью разделанный, апельсин в таком виде был неузнаваем и очень напоминал раскрывшийся бутон лотоса. Очистив апельсин, Лохов осторожно вложил его в полураскрытую ладонь матери… Вдруг из уголка ее глаза выскользнула единственная слезинка.
Он сделал это бездумно, подчиняясь лишь жалости и отчаянному порыву хоть что-то сделать для нее, настолько уже далекой, такой преображенной и невозвратной… И еще рука ее, лежавшая на постели, словно протянутая к нему с мольбой и просьбой, невольно побудила Лохова что-нибудь вложить в нее. Но он знал, что мать уже много времени ничего не ест и, очевидно, уже НИКОГДА НЕ БУДЕТ ЕСТЬ. Поэтому он не мог дать ей очищенную дольку апельсина, не посмел и вложить в просящую руку целый плод, боясь, что все это будет выглядеть кощунственно; ведь он знал, что на самом деле эта рука ни за чем не тянется, ничего не просит. Жест не был связан — Лохов с ужасом понял это — ни с какой надобностью жизни, а если вид руки напоминал смиренный знак просьбы, то лишь по той же причуде воображения, по которой оно зрит в сухом, погибающем дереве символ мученичества и отчаяния. А очистив апельсин в виде цветка лотоса и вручив его умирающей матери, он как бы нежно, сквозь слезы, по-сыновнему шутил с нею, как бывало раньше, в детстве, и немо приободрял ее, давал ей знать, что он теперь видит и понимает ее боль, понимает и страшную необратимость, когда тепло и благоухание живого тела остывает, тает, растворяется в бесстрастном холоде…
Но, понимая все это, он хотел бы крикнуть, насильно внушить матери, что она никуда не исчезнет, не перестанет БЫТЬ, что не надо так страшно серьезно, так глухо-отрешенно погружаться куда-то взором и являть на родном добром лице то невыносимое для живых ледяное застывшее величие!
Лохов никогда дотоле не видел умирающего человека, а теперь такой был перед ним на своем мученическом одре — и это была родившая его мать, перед которой он оказался непоправимо виноват. Шутливое, робкое, нежное и отчаянное обращение к ней с помощью апельсинового Лотоса таило в себе и скрытую мольбу о прощении. Он ведь не забыл, как мать прощала ему даже самую большую вину, если удавалось ее как-нибудь рассмешить при суровом допросе.
Конечно, все тайные желания и мольбы, вложенные в странный дар Лохова, не были им ни осознаны, ни предварены. Так даже и подумать бы он не успел за то время, что очищал апельсин, почему у него стала такая привычка. Он любил детской любовью к чуду всякое перерождение, превращение вещей из одной в другую. Он не помнил, когда это свойство проявилось в нем впервые, но постоянное ожидание и готовность увидеть чудеса превращений помогли ему стать художником. И когда-то, просмотрев шумный и пестрый итальянский кинофильм, Лохов впоследствии ничего из него не запомнил, кроме того, как некий официант ловко очистил апельсин, превратив его в золотистый цветок.
Гораздо раньше, ребенком лет пяти, он увидел однажды на казахстанском пустыре, стоя среди кустов репейника, как из семенной коробочки какой-то невысокой колючей травы вылезает мохнатая гусеница. Само растение, на верхних отростках которого торчали, словно фонарики, круглые коробочки, и вылезающая гусеница были одинакового мутно-зеленого цвета, и, может быть, поэтому мальчику так просто было решить про себя, что на его глазах ТРАВА ПРЕВРАЩАЕТСЯ В НАСЕКОМОЕ.
Он был уверен, что в каждой коробочке лежит и зреет зеленый червячок, что они только так и появляются на свет — из травы. Это убеждение оставалось в нем всю жизнь вопреки всяким книжным знаниям — Лохов не мог с их помощью преодолеть очевидности мощного первовпечатления. И уже зрелым человеком он, вспоминая явленное ему таинство природы, говорил себе: разве в ней не так же все и происходило? Огонь породил камень, камень породил воду, вода породила землю, земля породила траву, а трава — живого червяка.
Читать дальше