– Не надо, ты что. Было так хорошо, а ты...
Милка пыталась тельняшкой прикрыть грудь.
– Чего не надо, чего? – бормотал Степа, уже хмельной от желанья.
– Ну прошу тебя, – упиралась Милка, а сама уже и дышала-то горячо и прерывисто, и охотно поддавалась, никла навстречу под его тяжелой жадной рукой.
– Я знал, что ты явишься. Я знал это, и сердце в двери вырезал для тебя. Мать-то мне: «Ты чего, – говорит, – дверь портишь». А я говорю: «Любовь жду». Ты увидела, что мне горько, и прилетела, да?
– Глупенький ты... Может, в луга куда? Вдруг кто зайдет? – Милкин голос замирал и угасал. – И этот дядя с креста смотрит... Подстелить бы чего, а то грязно. Соскучилась-то как, гос-по-ди.
– Ты подхватись, мы и полетим. Ловчее подхватись, – пересохшим голосом бормотал Степа. – Я от деда Геласия слыхал, пел он... «Афон-гора святая, не знаю я твоих красот, и твоего земного рая, и под тобой шумящих вод...» Светло тебе?..
– Боже, как хорошо.
И тут в часовне потемнело, в проем окна по самые плечи просунулся кто-то и дрожаще спросил:
– Ну как, сынок, хорошо устроился?
У Параскевы было набухшее, распаренное от бега лицо, ореховые глаза слезились, и она с трудом ворочала деревянным непослушным языком.
– Мне девка на дороге попалась. «Тетя Параня, – кричит, – тетя Параня, ваш-то Степка с Милкой пошел грибы собирать». Это мала-то девка мне кричит. Они, говорит, в церкву пошли грибы собирать. Боже святый. – Параскева неожиданно выдернула голову из проема, обежала часовенку и появилась в дверях.
– А чего у нас было, у нас ничего и не было, правда, Степа? – обиженно встретила Милка, прикрывая ноги тряпьем.
– Я тебя не спрашиваю, лахудра трясоголовая. Ты, сынок, ответь мне, у тебя жена, у тебя семья, а ты как кобель. Может, нынче так положено, дак ты разъясни мне, старой глупой кокоре. Этой-то заразе трясоголовой я плешь выстригу, а ты большой вырос, ты на моем молоке разъелся, у меня силы не хватит с тобою справиться. Степа, уймись, богоданный мой, за что казнишь мою старость.
– Уйди, – глухо попросил Степушка, зажимая ненависть к матери.
– Бога бы хоть бы постыдились...
– А бога нет, Параскева Осиповна, – неожиданно отозвалась Милка и бессовестно засмеялась.
Утром, еще ни свет ни заря, навестил председатель и поднял с койки только что разоспавшегося Степушку: до утра маялся парень, травил душу, кому-то желал больно отомстить и лишь на заре забылся.
– Кто велел вам приехать в самую страду? Почто кинули работу? – спросил Радюшин, не здороваясь. – Чтобы через час ноги твоей здесь не было.
Степушка едва разодрал глаза, ломило виски, и все случившееся вчера встало вдруг в таком постыдном свете, что жить не хотелось. Радюшин не смотрел на парня, стоял боком, словно бы остерегался глянуть прямо в глаза, и Степушку неприятно поразила крутая складка у рта, капризно оттянувшая губу, и полысевшие с затылка волосы, сейчас торчащие жалкими перьями.
– Не поеду, – равнодушно сказал он и отвернулся к стене, чтобы никого не видеть.
– Ехал бы ты, сынок, – подала голос мать. – Хоть бы от шлюхи этой отвязался. Да и то, Николай Степанович, пристала к парню хуже смолы. Для них нынче бога нету, дак им все положено. Чего хочу, то и ворочу.
– Заткнулась бы, – мрачно посоветовал Степушка.
– Скоро уж... Вот на кладбище понесешь, дак поплачешь.
– Ни слезы не уроню.
– Ты как с матерью говоришь! – взвился Радюшин, налился кровью.
– А не твое собачье дело, – круто повернулся Степа, приподнялся на локте, словно бы только и дожидался этого угрозливого тона: лицо у парня серое, мятое, с черными подглазьями, борода свалялась клочьями. – В чужой избе раскомандовался. Может, учить меня будешь, как жить? Морали читать хорошо, наспавшись возле чужой жены... Иди-иди, не ешь глазами-то, не больно и боюсь, ваше благородие. Разговор помнишь? Теперь секи, день и час грядет...
– Сопля, – устало сказал Радюшин: он умел владеть собой. – А работать придется, или вон из деревни поганой метлой. Ты вот собачишься, сопля, сыкун несчастный, а я тебе ничего плохого не сделал, кроме добра.
– Ну-ну, посчитаемся давай, – Степушка опустил ноги на пол.
– Ты пошто с хресным так? Он же тебе за отца родного, – снова вмешалась Параскева, убоявшись драки.
– Да идите вы все к такой-то матери. – Степушка неожиданно потух, вновь отвернулся к стене, дожидаясь, когда туго прихлопнет дверь. «Ты ему не потакай, Параскева Осиповна, – слышался с крыльца голос Радюшина. – А я с него на правлении стружку сниму. Привыкли по шорстке чтоб. Нас раньше жали, мы сывороткой стали, зато мы все выстояли. А эти, как до дела – размазня: им бы только кулаки в ход пускать. Тут они герои». Неожиданно робко, наверное чуя свою вину, что-то отвечала мать, да и после, когда ушел председатель, она долго шастала в сенцах и бунчала, не решаясь, однако, войти к сыну. В распахнутые уличные ворота широко вливался утренний малиновый свет распалившейся зари: день обещал быть добрым. Но Степушкина комната пока полнилась прохладными сумерками, и лишь сердечко в двери пыльно мерцало, розовое по кайме, и от него на пол отражалась четкая желтая тень. Снова вспомнился с жарким стыдом вчерашний вечер, могильный запах часовни, раскинутые на ветхом тряпье бесстыдные Милкины ноги, обгорелый Христос на кресте и истошный вопль матери, когда Степушка погнал ее прочь, матюкаясь... Да, как это Милка сказала? Неудобно, говорит, здесь любиться, дядя с креста на нас смотрит. А тут мать и примчалась, дура и надзирательница. Уехать надо, к чертовой матери, затеряться и чтобы никого возле. А возможно ли, чтоб сам по себе? Игра ведь все, трали-вали... Но что со мной творится, почему не живется, как всем. Видно, дыра сквозная на сердце, и вот все утекает через нее, утекает. Сам мучаюсь и людей извожу понапрасну...
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу